– Крон – тьма,
Понимаю. Даже с Нюктой-ночью ты торопишься разминуться, второй учитель. Ты не терпишь черного, и мой гиматий у тебя неизменно вызывал грустные вздохи – счастье, что ты не умеешь долго грустить. Ты учил меня удерживать вожжи, и правильно стоять, и вскакивать в колесницу на ходу, заставляя ее словно замереть перед собой – я правил не золотой, как у тебя – бронзовой, черной, такая нашлась в запасниках у тельхинов на Родосе[3]. И чернота этой бронзы тоже заставляла тебя хмуриться.
Посейдону, который бывал у тебя чаще, чем я, ты сказал как-то обо мне:
– Это у него не пройдет – не пытайтесь. Кронова тьма в крови, да еще и просидел там один невесть сколько…
– Он не один сидел, – заметил Посейдон, потом вспомнил что-то и умолк.
Улыбаться менее широко мне Гелиос не стал даже после того, как понял, что я слышал их разговор.
– Невидимка, – и тяжелой ладонью по плечу, как всегда – в знак приветствия. – Вот как раз речь и была… что ж нам с твоей упряжкой делать?
С упряжкой долгое время было худо: те крылатые кони, которые так отчаянно ластились к Посейдону, хрипели и пытались цапнуть меня, если я делал в их сторону хоть лишний шаг. Я не говорю уж о Беле, Лампе, Пирое и Бронте – к этой возящей солнце четверке я попросту не приближался. Они ненавидели меня, как я – яркий свет.
С другими дела обстояли ненамного лучше: в конюшнях Солнцеликого было достаточно лошадей, и почти каждая пара заставила меня вспахать колесницей и носом землю.
– Со многими так.
– Это он лесть любит. Чтобы ласково с ним говорили, гладили, ласкали – ну, а ты… да.
– А в том стойле? – я кивнул туда, где раньше было тихо, а теперь оттуда доносилось хрипение и ржание – притом, стойло явственно ходило ходуном.
– Стеропа принесла, – Гелиос, помрачнев на миг, кивнул на другое стойло, откуда высовывалась лукавая и чуть виноватая морда крылатой кобылы. И где так летала – непонятно, а только вляпалась в Уранову кровь, а это – сам понимаешь…
Я понимал. Плодородную силу этой крови мы узнали, когда толпы нимф и наяд препроводили на Олимп рожденное из пены божество, которое заявило, что оно – любовь. Златоволосая любовь оказалась шумной, смешливой, мгновенно заставила позеленеть с лица Деметру и окончательно скиснуть Метиду – а еще встретила мое появление кратким, но выразительным «Бррр».
– Понесла, – говорил Гелиос по пути к обширному, сработанному из железного дуба стойлу. – Наплодила шестерых ублюдков: двое друг друга сожрали, а остальные четверо как-то договорились. Посейдон, выйди-ка вперед, на тебя не кинутся. В одном стойле держу, отпускать – покалечат кого-нибудь, убивать – не могу… ну, сам понимаешь. Думал, может, сожрут они друг друга совсем, нет, вместо этого вымахали за год… а, так вы же год у меня и не были? Ну, глядите!
И легко сдвинул перегородку, которая закрывала это стойло от остальных.
– Красавцы! – охнул Посейдон, и в воздухе тут же клацнули мощные челюсти. Что-то, скрытое от меня плечами брата, пыталось брата поприветствовать не лучшим образом. Посейдон отступил на шаг, и восемь горящих глаз уперлось в меня. Четыре лоснящиеся морды зафыркали и захрапели, оскаливая молодые зубы. «Ублюдки» еще не вошли в самый расцвет лошадиных сил, но мощные мускулистые спины, тонкие породистые ноги, крутые шеи, блестящие гривы…
Вся четверка блестела, будто была отлита из черной смолы. Не были черными разве что зубы – которые лязгали в опасной близости от моего лица.
Я смотрел. Молча. Одна пара глаз против четырех. Горячее дыхание того, что чуть было не укусил Посейдона, обожгло щеку, еще раз лязгнуло – над самым ухом. Тогда неспешно поднял кулак.
Ласка им точно была не нужна – слишком горды, чтобы принять ее. Зато силу они понимали.