Покой посетил меня, когда я выбрался на берег. Дервиш вышел за мной и, не встряхнувшись, на полусогнутых, волоча стропу, заполз под лежак. С его шкуры стекала вода.
Что именно он хотел от меня, было ли это блажью, или инстинкт собачьей лояльности стал причиной сбоя его функций – все это меня не волновало. Я лежал, прикрыв глаза, упиваясь солнцем. В раскаленной белизне под веками всплывал и взметался белый волейбольный мяч. Небесными дугами пересекая поля сознанья, он перенес меня в детство.
Каспий. Пляж. Волны длинными белыми рядами означают вдали отмелевые косы. Отец читает книгу. Я наблюдаю за игрой в волейбол. Белоснежный кожаный мяч взмывает в небо долгими дугами. Вдруг раздается крик. Кто-то тонет. Отец вглядывается, отбрасывает книгу и мощным разбегом уходит в море. Я смотрю по сторонам, мяч больше не взлетает. Точно такой же покой – совершенное спокойствие, уверенность овладевают мной. Я полон наслаждения. Но вот отец выволакивает на берег человека. Этот парень недавно играл в волейбол. Сейчас он спит. Отцу помогают подтащить его к лежаку и, перекинув в поясе, засовывают ему в рот пальцы. Человека вдруг протягивает судорога – и потоки воды хлещут из его рта. Утопленник оживает. Волейболисты горячо благодарят отца и под руки отводят своего товарища к трамвайной остановке.XXVIII
Я нашел ее у котельной. Она стояла на задворках школьного двора и, прикрыв ладонью глаза, против солнца всматривалась в заросли на краю пустыря, приспособленного под футбольное поле двумя скобками для выбивания ковров. Было очевидно, что, оглядываясь, она смущается людей. Оттого, давая объяснение случайным прохожим и заодно ободряя себя, она время от времени выкрикивала – я не сразу понял – кличку:
– Иран! Иран!
Обернувшись, она кинулась к волкодаву и с колен обняла его.
Пес стоял ровно, смотрел прямо. Я видел.
Воровато оглянулась. Встала и, перебирая поводок, выбрала его из моих рук.
– Спасибо большое, – кивнула и пошла прочь, на ходу рванув стропу.
Я сразу понял, что у меня нет шансов, и бросился в атаку, как дурень в печку.
Мне удалось ее не то что разговорить, но хотя бы приучить к своей роже.
Я обрадовался, найдя ее источенной одиночеством, – и стал целиться в одну точку. Очевидно, ей было приятно, и в то же время ее насторожило, что кто-то – неважно кто – проявляет интерес к ней, и она – с некоторой радостью узнавания давно забытых и едва доступных чувств – потянулась из немой глубины животного страдания к простому слову. Так приговоренный к смерти внутренне отзывается обыденным, посторонним мраку чувством, увидев с эшафота в толпе зевак простое лицо человека, искренне сопереживающего факту смерти как таковой – безотносительно к личности преступника. Да, определенно, ее жесткость и решительность отрицания немного отступили перед моей незамысловатой болтовней.
Будучи убежденной в том, что люди не в силах с ней общаться из-за ее уродства, она и хотела, и не хотела говорить со мной, меня видеть. Идти рядом. Я вызывал у нее составное чувство опасности и в то же время облегчения. Так, должно быть, солдат, среди месива артобстрела, обнаруживает сначала оторванную ногу друга – и потом его самого, живого.
Нет, на нее не произвело впечатление то, что я привел Дервиша-Ирана. Она прекрасно знала, что такие собаки не покоряются никому, что это простая случайность, не требующая осмысления, что волкодав пришел бы сам, что волновалась она только потому, что он мог кого-то покалечить, а вот тебе повезло, – да, мне просто повезло – дурачкам везет, я еще сам не понимаю, что чудом остался невредимым. Я уперся языком изнутри в рассеченную губу, сплюнул розовым.
Нет, приязнь, если она и была, основывалась на чем-то совершенно простом, что давно уже мертвело – и вот-вот готово было совершенно покинуть ее мир. Вот в эту еще живую теплоту я и должен был впиться, чтобы растревожить, разбередить, как растирают жестоко едва не отмороженный участок кожи.