Наиболее яркие баталии развернулись летом 1890 года, когда в Воробьёвке гостили Полонские. «Вся наша колония посильно трудится, — описывал это счастливое лето Фет Константину Константиновичу. — М-llе Полонская лепит мой старческий бюст и, как мне кажется, чрезвычайно удачно. Яков Петрович пишет масляными красками виды нашей усадьбы, из которых вид на террасу собирается поднести Вашему Высочеству. Жена моя прилежно вяжет козий платок для Её Императорского Высочества Великой Княгини Елизаветы Маврикиевны, и платок, кажется, выйдет такой тонкий, что Овидиева Арахна могла бы ему позавидовать»629. К компании присоединился Страхов, тут же попавший под огонь критики задорного оппонента («Бывало, в Воробьёвке я садился в самом мирном духе за Ваш вкусный обед, но Вы очень скоро начинали возражать против мыслей, которые я не высказывал, и против чувств, о которых я хранил совершенное молчание», — писал Страхов 14 декабря 1890 года из Петербурга). Спорили о том же, что и всегда. В перерывах Страхов сообщал Толстому: «Сейчас у меня был предлинный разговор с Фетом, и мне яснее прежнего стала удивительная уродливость его умственного настроения. Ну можно ли дожить до старости с этим исповеданием эгоизма, дворянства, распутства, стихотворства и всякого другого язычества»630. Впрочем, Страхов был склонен заканчивать споры с Фетом на примирительной ноте, и их идейные расхождения ни разу не поставили дружбу на грань разрыва.
Накал религиозно-философских споров, бушевавших летом 1890 года в Воробьёвке, не помешал Страхову выполнить то, чего от него ожидал поэт. «Несмотря на обуявшую Страхова лень, я принудил его рассмотреть пятьдесят моих стихотворений, предназначаемых в 4-й выпуск “Вечерних огней”. Стихотворений шесть мы окончательно вычеркнули; зато многие при помощи поправок получили определённость и ясность»631, — сообщал Фет великому князю 8 августа, на следующий день после отъезда гостя. Четвёртый выпуск «Вечерних огней» был подготовлен к печати к октябрю 1890 года. В него вошли 53 стихотворения: подавляющее большинство — 1889—1890 годов и несколько текстов 1888-го. Они снова только пронумерованы и практически все датированы. По уже устоявшейся традиции за коротким прозаическим предисловием, где поэт вновь выражал презрение «массе читателей, устанавливающей так называемую популярность», и благодарность немногим друзьям своей музы, следовало программное стихотворение — на сей раз «Оброчник» (в значении «хоругвеносец»). В нём поэт предстаёт в обличье священнослужителя, несущего с «песнью на устах» хоругвь, за которой движется «толпа живая». Разумеется, «вой зверей» не способен его остановить и поэт «с трудом», но всё же «дойдёт до вожделенной двери».
Куда ведёт эта дверь, что за храм, в который направляется «оброчник», раскрывается в следующих произведениях. За «Оброчником» следует послание великому князю Константину Константиновичу (с печально знаменитой самоуничижительной строкой «Я робко за тобой пою...»), а за ним — две замечательные медитации о смысле и назначении поэзии, продолжающие мотивы третьего выпуска: «Поэтам» и «Одним толчком согнать ладью живую...». Имея небесную природу, рисуя «тонкими красками» свои «радуги», поэзия уводит «с торжищ житейских, бесцветных и душных» в грёзы, фантазии («Одной волной подняться в жизнь иную, / Учуять ветр с цветущих берегов»), в прекрасные миры — неведомые, но одновременно родные («Упиться вдруг неведомым, родным», «Неба родного мне чудятся ласки»). Подлинная сила поэзии в том, чтобы освежать чувства («усилить бой бестрепетных сердец»), преображать страдания красотой («дать жизни вздох, дать сладость тайным мукам»), превращать боль в радость («сердце трепещет отрадно и больно») и в конечном счёте создавать вечную красоту, даруя бессмертие её земным проявлениям («Этот листок, что иссох и свалился, / Золотом вечным горит в песнопеньи»). Всё это, видимо, и было начертано на хоругви «оброчника», которую он несёт в храм искусства.