«В ходе беседы г-н Сталин неожиданно предложил следующий тост за фюрера: «Я знаю, как сильно любит германский народ своего вождя, поэтому я хотел бы выпить за его здоровье».
Г-н Молотов выпил за здоровье рейхсминистра иностранных дел и посла графа фон дер Шуленбурга. Затем г-н Молотов поднял бокал за Сталина, отметив, что именно Сталин своей произнесенной в марте этого года речью, которая была правильно понята в Германии, положил начало повороту в отношениях. Г-н Молотов и Сталин неоднократно пили за пакт о ненападении, новую эру в германо-русских отношениях и германский народ.
При прощании г-н Сталин заявил рейхсминистру иностранных дел буквально следующее: Советский Союз очень серьезно относится к этому пакту, он может дать честное слово, что Советский Союз не обманет своего партнера» [294].
Казалось, что под здравицы и звон бокалов растворилась камуфлирующая завеса многолетней вражды, и только теперь, в роковой интимности этой речи, обнажилась близость двух режимов для них самих и остального мира. И на самом деле, 23 августа 1939 года всякий раз служило исходной точкой доказательства совпадения их сути, которое в гораздо большей степени было совпадением в выборе средств и, как теперь стало очевидно, государственных деятелей. Сталинский тост в честь Гитлера не был фразой, как это часто утверждают, и свои сказанные при прощании[295] слова он соблюдал не без педантичной верности. Вопреки всем предвестиям и обоснованным предупреждениям, он без малого двумя годами позже, в июне 1941 года, до последнего момента не хотел верить в нападение Гитлера на Советский Союз, мимо выдвигающихся на исходные рубежи немецких войск на запад мчались составы с советскими поставками во исполнение обязательств по действующему экономическому соглашению. Поразительное легковерие недоверчивого лукавого советского властителя обусловлено не в последнюю очередь тем восхищением, с которым он относился к человеку, поднявшемуся из низов в разряд фигур исторического значения: в Гитлере он уважал единственного равного себе деятеля своего времени, и, как известно, на это чувство Гитлер отвечал взаимностью. Вся «смертельная вражда» никогда не могла ослабить взаимное чувство признания величия друг друга, поверх идеологических барьеров они чувствовали себя по-своему связанными тем рангом, который присвоила им история. Румынский министр иностранных дел Григоре Гафенку цитировал в книге воспоминаний размышления Альбера Сореля о первом разделе Польши: «Все, что отдаляло Россию от других держав, сближало ее с Пруссией. Как и Россия, Пруссия была парвеню на большой мировой сцене. Ей приходилось силой прокладывать дорогу в будущее, и Екатерина видела, что Пруссия полна решимости добиться этого большими средствами, используя большие возможности и большое рвение» [296]. Эти слова точно описывают как ситуацию, так и психологию обоих преемников – их беспокойную волю к изменениям, гигантские мечтания и их в корне преобразовавший мировую арену стиль, который свел их воедино в одном из самых драматических поворотных моментов истории. «Он не из тех, кто упускает исторические шансы», – говорил иногда Гитлер, выражая тем самым и мнение своего визави о нем самом. Протесты недоумевающих приверженцев их не волновали в равной степени. В то время как компартии вследствие московского пакта оказались в одном из тех кризисов, которые лишили их последней привлекательности, утром 25 августа возмущенные сторонники Гитлера бросили многие сотни нарукавных повязок со свастикой через ограду Коричневого дома в Мюнхене [297].
В тот же день отбыли из Москвы западные военные делегации, которых провожали малоизвестные московские генералы. Накануне они просили в письме маршала Ворошилова о встрече, но ответа не получили. Ворошилов позже ссылался в свое извинение на то обстоятельство, что он был в это время на утиной охоте.