От внимательного взгляда наблюдателя не могут ускользнуть те трудности, с которыми Сопротивление столкнулось в начале 1944 года. Еще за некоторое время до этого гестапо обнаружило «центральное бюро» Сопротивления – аппарат Остера и арестовало нескольких виднейших его сотрудников, тогда как Канарис оказался в значительной мерс лишенным связей, а Бек из-за тяжелой болезни был неспособен к действиям. Кроме того, свержение Муссолини послужило для Гитлера серьезнейшим сигналом тревоги и сделало его еще более подозрительным. Намного строже, чем прежде, засекречивает он теперь все свои поездки, его персонал получает указание скрывать все, относящееся к распорядку дня фюрера, даже от таких высокопоставленных фигур в руководстве как Геринг и Гиммлер, да и вообще, когда намечается его появление на публике, то он в большинстве случаев резко изменяет программу – иногда буквально за минуту до выхода. Даже в ставке он носит тяжелую, бронированную фуражку, глубоко спадавшую ему на уши. В его выступлении по радио 10 сентября, посвященном событиям в Италии, не лишены угрожающего подтекста слова относительно лояльности его «фельдмаршалов, адмиралов и генералов», и дается отпор надежде противников «найти сегодня предателей, как в Италии» и в немецком офицерском корпусе [595].
Дилемма, перед которой оказались активные противники режима в Германии, имела дело с трудно поддающимся расшифровке комплексом мотивов, препятствий и слабых мест. Естественно, играли тут свою роль и традиционные проблемы и принципы воспитания, образовавшие задний план конфликта. Но если в европейском Сопротивлении национальный и нравственный долг почти полностью совпадали друг с другом, то здесь имело место резкое, подчас неразрешимое кое для кого столкновение норм. Многие главные действующие лица – в первую очередь, из рядов военной оппозиции – при всей их многолетней конспирации так и не преодолели в итоге тот последний эмоциональный барьер, за которым то, что ими планировалось, казалось им самим изменой стране, новым «ударом кинжалом в спину» и предательством всех традиционных ценностей. В противоположность европейскому Сопротивлению, их освободительное деяние должно было первым делом принести отнюдь не свободу, а поражение и добровольную сдачу на милость ожесточившемуся противнику, и только высокомерная мораль может не считаться с этим конфликтом в среде тех, кто при всей своей ненависти к Гитлеру и при всем отвращении к совершенным преступлениям не мог забыть ни преступлений Сталина, ни ужасов «красного террора», ни страшных чисток – вплоть до жертв Катыни.
Такого рода сомнения накладывали свой отпечаток и на те бесконечные дискуссии, вся серьезность которых поддается сегодня прослеживанию в историческом плане лишь частично: о том, как скажется нарушение присяги на самом клятвопреступнике, об обязанности подчинения приказу, а также главным образом о покушении, которое одним представлялось неизбежным и единственно последовательным актом Сопротивления, в то время как другие не могли не ставить под сомнение его безупречность в плане морали [596] и до самого последнего момента отвергали эту идею. Но как те, так и другие были изолированы в своей стране, а с неизбежным расширением круга посвященных усиливалась угроза слежки со стороны гигантского аппарата надзора и возрастала опасность доносов. Кроме того, свободе действий мешала зависимость всех их планов от текущих событий: насколько каждая победа Гитлера ослабляла шансы государственного переворота внутри страны, настолько же каждое поражение уменьшало шансы вовне в глазах союзнической коалиции, обойтись без поддержки которой было невозможно.