В начальные месяцы войны Гитлер еще выезжал на фронт, бывал на полях сражений, в штабах или лазаретах. Но уже после первых неудач он стал избегать встреч с действительностью, отступая в абстрактный мир столов с военными картами и обсуждений фронтовой обстановки; начиная с этого времени, он воспринимает войну почти исключительно в линейно-числовом выражении на бумажных ландшафтах. И его появления на публике становятся все реже, он испытывает боязнь перед такими парадными выступлениями, как прежде, поражения разрушили вместе с его нимбом и силы, поддерживавшие стиль его поведения; а когда он впервые освободился от манеры держаться с монументальностью памятника, то почти без какого бы то ни было перехода проявилась и та перемена, что произошла с ним, – усталый, с опущенными плечами, подволакивая одну ногу, передвигается он по помещениям ставки, тупо взирают лишенные блеска глаза на безжалостном, одутловатом лице, подрагивает левая рука – это заметно сдавший физически, ожесточившийся и, по его собственным словам, измученный меланхолией человек [495], все глубже увязающий в комплексах и ненавистях времен своей молодости. И какой бы сильный отпечаток ни наложили на облик Гитлера его застылые, статичные черты, все же при взгляде на эту фазу невольно думаешь, что являешься свидетелем быстро прогрессирующего процесса редукции, но в то же время кажется, что именно в редукции и проступает как раз его неискаженная, истинная сущность.
Изоляция, на которую обрек себя Гитлер после конфликта с генералитетом, еще более усилилась после Сталинграда. Он часто сидит в одиночестве, предавшись своим мыслям, погруженный в глубокую депрессию или с отрешенным взором предпринимает короткие бесцельные прогулки в сопровождении своей овчарки по территории ставки. Над всеми отношениями здесь царит какая-то напряженная подавленность: «Лица застыли в маски, мы часто стояли вместе молча», – будет вспоминать потом один из участников, а Геббельс напишет: «… трагично, что фюрер так отгораживается от жизни и ведет такую несоразмерно нездоровую жизнь. Он не бывает больше на свежем воздухе, не находит никакой разрядки, сидит в своем бункере, действует и размышляет… Одиночество в ставке фюрера и весь стиль работы там, разумеется, оказывают угнетающее влияние на фюрера» [496].
Гитлер и впрямь начал все более ощутимо страдать от своей добровольной изоляции, в противоположность годам своей молодости, жалуется он, ему «уже совершенно невмоготу быть одному». Стиль его жизни, принявший с первых лет войны спартанские черты, стал еще невзыскательнее, обеды за фюрерским столом характеризовались пресловутой простотой. Лишь один-единственный раз побывал он на представлении «Гибели богов» в Байрейте, а после второй русской зимы даже не желал больше слушать музыку. Начиная с 1941 года, скажет он потом, его задачей было «при всех обстоятельствах владеть нервами и, если где-то наступает крах, постоянно искать выходы и вспомогательные средства, чтобы как-нибудь поправить историю… Я уже пять лет, как отрешился от другого мира: не бываю в театре, не посещаю концертов, не смотрю фильмов. Я живу одной-единственной задачей – вести эту борьбу, потому что я знаю: если за ней не стоит натура с железной волей, то выиграна эта борьба быть не может» [497]. Однако остается вопрос, а не эти ли тиски, которым подчинил себя этот маньяк воли, не эта ли отчаянная сконцентрированность на военных событиях так сузили его сознание и полностью лишили его внутренней свободы?
Угнетавшее его напряжение выливалось теперь сильнее, чем когда бы то ни было, в неутолимую жажду говорить. Новую аудиторию он обрел в лице своих секретарш и пытался – хоть и тщетно – с помощью пирожных и огня в камине создавать им «уютную атмосферу», иногда он вовлекал в эту компанию своих адъютантов, врачей, Бормана или того случайного гостя, кому он доверял. С тех пор как у него стали усиливаться приступы бессонницы, его монологи становятся все протяженнее, и, наконец, в 1944 году застольной компании уже приходится, отчаянно тараща глаза, чтобы не задремать, держаться до самого рассвета. Только тогда, как засвидетельствует Гудериан, Гитлер «ложился, чтобы забыться в коротком сне, из которого его часто поднимало еще до девяти часов шарканье веников уборщиц у двери его спальни» [498].