На этом, правда, преемственность заканчивалась. Ибо то, что добивавшиеся ревизии консерваторы типа фон Нойрата, фон Бломберга, фон Папена или фон Вайцзеккера считали целью, было для Гитлера даже не этапом, а подготовительным шагом. Он презирал нерешительных партнеров, потому что они как раз не хотели того, что приписывает им спорный тезис: «стремления к мировому господству», что было его «целью будущего», к которой он неуклонно стремился: не новые (или тем более старые) границы, а новые пространства, миллион квадратных километров, более того, вся территория до Урала, а потом и еще дальше: «Мы будем диктовать Востоку наши законы. Мы завоюем шаг за шагом землю до Урала. Я надеюсь, что с этой задачей справится еще наше поколение… Тогда мы будем иметь отборных здоровых людей на все времена. Тем самым мы создадим предпосылки для того, чтобы руководимая, упорядоченная и управляемая нами, германским народом, Европа смогла выстоять на протяжении жизни поколений в судьбоносных схватках с Азией, которая наверняка опять двинется на нас. Мы не знаем, когда это будет. Если в тот момент на другой стороне будет людская масса в 1-1, 5 миллиарда, то германский народ, который, как я надеюсь, будет насчитывать 250-300 миллионов, вместе с другими европейскими народами при общей численности в 600-700 миллионов и с предпольем до Урала или же через сто лет и за Уралом, должен будет устоять в борьбе за существование с Азией» [372]. От империализма кайзеровских времен этот империализм качественно отличала, разрушая преемственность, не столько огромная жажда пространства, которая уже наметилась у пангерманцев или, конкретнее с точки зрения политики силы, в восточных планах Людендорфа 1918 года, сколько, скорее, идеологический фермент, который выступал связующим элементом и придавал ему ударную силу: представления об отборе, расовом блоке и эсхатологической миссии. Что-то от подобного внезапного понимания этой инородности, которое в большинстве случаев приходило слишком поздно, сквозит в словах одного консерватора, который охарактеризовал тогда Гитлера так: «Собственно говоря, этот человек принадлежит не нашей расе. Есть в нем нечто совершенно чуждое, что-то от вымершей прарасы» [373].
Высказывание Гитлера, что вторая мировая война является продолжением первой, не общее место империалистической доктрины, которым его часто считают: оно, скорее, обозначает попытку выдать себя за выразителя преемственности, которую он н е х о т е л обеспечивать, попытку в последний раз разыграть перед генералами и консервативными партнерами роль человека, который воплотит в реальность их несбывшиеся мечты о великой державе, вернет им утраченную, украденную победу 1918 года, которая теперь все же должна была достаться им. В действительности этому он отводил самое последнее место, жажда ревизии служила для него лишь идеальной исходной базой. При недиалектическом подходе к понятию «преемственности» легко совершить ошибку в оценке характера явления; Гитлер не был Вильгельмом III.
Уже в «Майн кампф» он писал, что программа, которую он представляет, «объявляет войну существующему порядку и имеющемуся мировосприятию вообще» [374]. В сентябре 1939 года он лишь начал вести эту схватку силой оружия и за пределами страны. Уже первая мировая война была, по меньшей мере отчасти, столкновением идеологий и систем господства, вторая стала им в несравненно более резкой, принципиальной форме: своего рода всемирной гражданской войной, которая решала не столько вопрос власти, сколько морали, которая будет господствовать впредь в мире.
У противников, которые противостояли друг другу после неожиданно быстрого разгрома Польши, не было объекта территориальных споров, целей завоевания, какое-то время на протяжении «странной войны» той осени казалось, что война утратила свою побудительную причину: на этом основывался слабый шанс на восстановление мира. 5 октября Гитлер отбыл в Варшаву на парад победы, объявив, что на следующий день выступит с важным «призывом к миру». Вряд ли кто-либо мог догадаться, сколь беспредметными были неопределенные последние надежды, которые вновь возникли после этого заявления. Ведь уже за две недели до него Сталин уведомил германского диктатора, что не питает особых симпатий к идее самостоятельной Польши в усеченном виде, и Гитлер, проявляя недавно прорезавшуюся антипатию к политическим альтернативам, принял предложение провести переговоры. Когда они окончились 4 октября[375], Польша была снова поделена между своими могучими соседями, одновременно была сорвана возможность окончить войну с западными державами при помощи политического решения. Один иностранный дипломат сказал о речи Гитлера в рейхстаге, что он как бы пригрозил не желающим его мира каторжной тюрьмой [376].