Впрочем, на резком поведении Гитлера в Гарцбурге сказалось и его раздражение против буржуазного мира, которое он так и не научился скрывать. Уже один только вид цилиндров, сюртуков и накрахмаленных манишек злил его не меньше, чем титулы и ордена, подчёркивающие сословную спесь. Это был мир, веривший в то, что его будущее господство коренится в самой идее нравственности, и охотно говоривший о своей «роли, предписанной самой историей». Но у Гитлера было безошибочное чутьё на слабость и гниль, и за всей показной основательностью и волевыми повадками он угадывал распад и ненавистное прошлое, которому принадлежала эта куча мумий с манерами среднего сословия.
Это был тот же буржуазный мир, к которому так жадно стремился молодой, одетый с дешёвым шиком завсегдатай кофеен, промотавшийся горе-художник. И хотя его изгоняли и выталкивали из этого мира, Гитлер некритично воспринял его социальные, идеологические и эстетические ценности и долго с ними не расставался. Однако, хотя с тех пор этот мир принёс ему свою присягу, в отличие от его представителей Гитлер этого не забыл. В Гугенберге он словно заново встретил хитрого, надменного и слабовольного г-на фон Кара, навсегда ставшего для него воплощением прослойки буржуазной знати: группы с претензиями господ и характером лакеев. Одна мысль об этом с тех пор вызывала в нём почти рефлекторное желание унизить их хотя бы эпитетом; особенно он любил прилагательные «трусливый», «глупый», «идиотский» и «прогнивший». Часто он подчёркивал: «В политике нет слоя глупее так называемой буржуазии», а однажды добавил, что долгое время он крикливой пропагандой и дурными манерами сознательно держал её подальше от партии. В мае 1931 года его посетил Рихард Брайтинг, главный редактор газеты «Лейпцигер нойесте нахрихтен». Гитлер начал разговор со следующего замечания: «Вы — представитель буржуазии, против которой мы боремся». Затем он заявил, что его задача отнюдь не спасение умирающей буржуазии, наоборот, он исключит её из политической жизни и во всяком случае расправится с ней быстрее, чем с марксизмом[211]. В то время он охотно, хотя и не без некоторого насилия над логикой, подчёркивал свой отход от буржуазной культуры, под знаком которой он когда-то начинал: «Если сегодня какой-нибудь пролетарий меня грубо одёрнет, у меня появляется надежда, что однажды эта грубость обратится на внешних врагов. Если же какой-нибудь буржуа, потерянный в мечтах, болтает только о культуре, цивилизации и эстетическом удовлетворении мира, я говорю ему: „Ты потерян для нации! Твоё место — в западных кварталах Берлина. Иди туда и дрыгайся там в своих негритянских танцах, пока не подохнешь!“[212] Иногда он даже называл себя «пролетарием», но при этом ему никогда не удавалось избежать впечатления, что говорит он не столько о своей социальной принадлежности, сколько о социальном отмежевании: «Никогда меня не понять с буржуазной точки зрения», — уверял он. Даже в его надежде на рабочих, о которой он не раз говорил, и восхищении этим «подлинным дворянством» выражалась, пожалуй, не столько симпатия по отношению к трудовому люду, сколько так и не преодолённая ненависть к другому, отвергнувшему его классу: ненависть его к буржуазии была не совсем свободна от примеси инцеста. Снова и снова в ней находили выход разочарования начинающего буржуа по натуре, которого сначала оттолкнули, а потом обманули. Эти комплексы сказывались и на том излюбленном типе сообщника, который преобладал в его ближайшем личном окружении, на всей этой грубой, примитивной «шоферне» типа Шауба, Шрека, Графа или Мориса; только немногим на время удавалось пробить его скорлупу — например, Эрнсту Ханфштенглю или Альберту Шпееру. Комиссару Лиги наций в Данциге, Карлу Якобу Буркхардту, Гитлер сказал «печально» в 1939 году: «Они выходцы из мира, мне чуждого»[213].