У Адама вырвался слабый стон отчаяния в то время, как говорил свидетель. Он опустил голову на руку, опиравшуюся на перила перед ним. То был высший момент его страдания: Хетти была виновна, и он безмолвно молил Бога о помощи. Он не слышал более никаких свидетельств, не сознавал, когда кончилось самое делопроизводство, не видел, что мистер Ирвайн находился в ложе свидетелей и говорил о незапятнанном характере Хетти в ее родном приходе и о добродетельных обычаях, в которых она выросла. Это свидетельство не могло иметь никакого влияния на приговор, но оно отчасти допускало испрошение помилования, что сделал бы и адвокат обвиненной, если б ему позволено было говорить за нее. Преступники еще не пользовались такою милостью в те суровые времена.
Наконец Адам поднял голову, потому что вокруг него произошло общее движение. Судья обратился к присяжным, и они удалились. Решительная минута была уже недалека. Адам чувствовал трепет и ужас, не позволившие ему смотреть на Хетти, но последняя давно уже впала в свое холодное, упорное беспристрастие. Все взоры были устремлены на нее с напряженным вниманием, но она стояла как статуя мертвого отчаяния.
В этот промежуток времени раздавался по всей зале шорох, шепот и тихое жужжание. Все пользовались временем, когда нечего было слушать, для того чтоб выразить вполголоса чувство или мнение. Адам сидел, тупо смотря перед собою, но не видел предметов, находившихся у него прямо перед глазами: адвоката и стряпчих, разговаривавших между собою с холодным деловым видом, и мистера Ирвайна, занятого важным разговором с судьей; он не видел, как мистер Ирвайн снова сел на свое место, в волнении, и грустно качал головою, когда кто-нибудь обращался к нему вполголоса. Внутренняя деятельность Адама была так сильна, что не могла принимать участия во внешних предметах, пока его не пробудило сильное ощущение.
Прошло немного времени, едва ли более четверти часа, как удар, возвещавший, что присяжные положили свое решение, послужил признаком молчания для всех. Величественно это внезапное безмолвие многочисленной толпы, возвещающее, что одна душа движется во всех. Безмолвие, казалось, становилось все глубже и глубже, подобно слушающемуся ночному мраку, в то время как вызывали присяжных по именам, как обвиненную заставили поднять руку и спросили присяжных о их приговоре.
«Виновна».
Все ожидали этого приговора, но за ним последовал не один вздох обманутого ожидания, что приговор не был сопровождаем испрошением помилования. Несмотря на то, зала не имела сочувствия к обвиненной: бесчеловечность ее преступления выдавалась гораздо резче при ее жесткой неподвижности и упорном молчании. Самый приговор для отдаленных взоров, казалось, не трогал ее; но те, которые находились ближе, видели, что она дрожала.
Тишина, однако ж, сделалась менее сильною, пока судья не надел черной шапочки, а за ним показался капеллан в облачении. Тогда снова воцарилось прежнее безмолвие, прежде чем экзекутор успел сказать, чтоб все замолчали. Если и слышался какой-нибудь звук, то, должно быть, звук бьющихся сердец. Судья провозгласил:
– Гестер Соррель…
Кровь бросилась в лицо Хетти, и затем снова отхлынула, когда она взглянула на судью и, как бы под очарованием страха, остановила на нем свои широко раскрытые глаза. Адам еще не оборачивался к ней: их разделял друг от друга глубокий ужас, подобно неизмеримой пропасти; но при словах: «И потом быть повешенной за шею, пока наступит смерть», – раздиравший душу крик огласил все здание. То был крик Хетти. Адам содрогнулся всем телом и протянул к ней руки, но его руки не могли достичь ее: она упала без чувств, и ее вынесли из залы.
XLIV. Возвращение Артура
Когда Артур Донниторн вышел на берег в Ливерпуле и прочел письмо своей тетки Лидии, коротко извещавшей его о смерти деда, его первое ощущение выразилось так:
– Бедный дедушка! Я желал бы быть подле него в то время, как он умер. Он, может быть, чувствовал что-нибудь или желал под конец чего-нибудь, чего я теперь никогда не узнаю. Смерть застала его одиноким.