Если бы дело было только в утолении, обычном утолении мальчишеской страсти; иными словами, если бы сюда не примешивалась любовь, наш юный друг вполне мог бы смириться — потерпев всего лишь лето — со всей досадностью и двусмысленностью своего положения. Но Ван любил, и, значит, мучительное облегчение не могло явиться для него выходом; а скорее всего стало вовсе тупиком, оставаясь неразделенным; будучи скрываемо в страхе; будучи удерживаемо от перетекания в последующую фазу несравненно большего блаженства, что, подобно окутанной туманом вершине, встающей перед путником на суровой горной тропе, сулило стать истинным, желанным пиком опасной его связи с Адой. В эти жаркие летние дни, а может, недели, не в силах удержаться от ежедневных, легких, как крылья бабочки, прикосновений губами к этим волосам, к этой шее, Ван чувствовал, что он дальше от Ады, чем был накануне того дня, когда, еще даже не вполне чувственно осознав это в хитросплетении ветвей дерева шаттэль, случайно, едва-едва, прикоснулся губами к ее коже.
Но все в природе движется, все развивается. Однажды днем Ван подкрался к ней сзади в музыкальной гостиной гораздо бесшумней, чем обычно, поскольку был босиком, — и, повернувшись, Адочка, прикрыв веки, прижалась губами к его губам, запечатлев на них свежий, точно розовый бутон, поцелуй, повергая Вана в растерянность и оцепенение.
— Теперь уходи! — сказала она. — Быстро, быстро, мне некогда!
Он замешкался, как идиот, и тогда она мазнула крест-накрест своей кистью по его пылающему лбу, изобразив на нем древнее эстотийское «крестное знамение».
— Мне надо это дорисовать, — добавила Ада, указывая тонкой кисточкой, обмакнутой в лилово-сиреневую краску, на симбиоз
17
Самый толстый словарь в библиотеке слово «губа» определяет так: «Одна из двух чувственных складок вокруг отверстия».
В одной маленькой, пухлой русской энциклопедии{41} слово
Губы у них были до смешного схожи и формой, и цветом, и существом своим. У Вана верхняя губа походила на птицу с длинными, раскинутыми крыльями, в то время как нижняя, пухлая, вздутая, обычно придавала его облику выражение некоторой жестокости. Жестокость вовсе отсутствовала в губах Ады, однако лучным изгибом верхней и внушительностью нижней губы, матово-розовой, презрительно выставленной вперед, ее рот повторял в женственном звучании рот Вана.
Пока длился период поцелуев (не слишком благотворный для здоровья полумесячный период бесконечных сумбурных объятий), престранная завеса стыдливости, так сказать, отсекала от соприкосновения их неистовствовавшие тела. Но прикосновения, как и реакция на них, не могли не отдаваться хоть отдаленной вибрацией сигналов отчаяния. Нескончаемо, неутомимо и нежно мог Ван водить губами по ее губам, воспаляя жар раскрывшегося цветка — туда, сюда, справа, слева, жизнь, смерть, упиваясь обрывом между воздушной нежностью идиллической приоткрытости и бездонным сгущением плоти, что глубже.
Случались и иные поцелуи.
— Как бы мне хотелось, — сказал он, — отведать то, что в глубине! Боже, как хотел бы я стать Гулливером-лиллипутом, чтоб проникнуть в эту пещеру!
— Вот, возьми попробуй! — сказала она, вытягивая ему язык. Крупная, жаркая, не успевшая остыть земляничина. Он всосал ее глубоко, почти без остатка. Прижимая к себе Аду, упивался сладостью ее нёба. Подбородки у обоих стали мокры от слюны.
— Платок… — пробормотала она и как само собой потянулась рукой в карман его брюк, но тотчас руку отдернула, платок доставал он сам. Комментарии излишни.
(«Я оценил твой такт, — сказал он ей, когда оба с благоговейной радостью вспоминали и тот восторг, и ту свою неловкость. — Но сколько бесценных опалов, сколько безвозвратных часов мы потеряли даром!»)