О Пушкине любопытны все подробности, и потому я посвящу ему здесь несколько страниц. Уже не один раз упоминал я, что он жил в гостинице Демута, где занимал бедный нумер, состоявший из двух комнаток, и вел жизнь странную. Оставаясь дома все утро, начинавшееся у него поздно, он, когда был один, читал, лежа в постели, а когда к нему приходил гость, он вставал с своей постели, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал и приглаживал свои ногти, такие длинные, что их можно назвать когтями. Иногда заставал я его за другим столиком — карточным, обыкновенно с каким-нибудь неведомым мне господином, и тогда разговаривать было нельзя; после нескольких слов я уходил, оставляя его продолжать игру. Известно, что он вел довольно сильную игру и чаще всего продувался в пух! Жалко бывало смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью! Зато он был удивительно умен и приятен в разговоре, касавшемся всего, что может занимать образованный ум. Многие его замечания и суждения невольно врезывались в памяти. Говоря о своем авторском самолюбии, он сказал мне:
— Когда читаю похвалы моим сочинениям, я остаюсь равнодушен: я не дорожу ими; но злая критика, даже бестолковая, раздражает меня.
Я заметил ему, что этим доказывается неравнодушие его к похвалам.
— Нет, а может быть, авторское самолюбие? — отвечал он, смеясь.
В нем пробудилась досада, когда он вспомнил о критике одного из своих сочинений, напечатанной в «Атенее», журнале, издававшемся в Москве профессором Павловым. Он сказал мне, что даже написал возражение на эту критику, но не решился напечатать свое возражение и бросил его. Однако он отыскал клочки синей бумаги, на которой оно было писано, и прочел мне кое-что. Это было, собственно, не возражение, а насмешливое и очень остроумное
— Да, они хороши, потому что дают понятие о подлиннике своем; но та беда, что к каждому стиху Вронченки привешена гирька!
Увидевши меня по приезде моем из Москвы, когда были изданы две новые главы «Онегина», Пушкин желал знать, как встретили их в Москве. Я отвечал:
— Говорят, что вы повторяете себя: нашли, что у вас два раза упомянуто о битье мух!
Он расхохотался; однако спросил:
— Нет? в самом деле говорят это?
— Я передаю вам не свое замечание; скажу больше: я слышал это из уст дамы.
— А ведь это очень живое замечание: в Москве редко услышишь подобное, — прибавил он[188]. <…>
В 1828 году Пушкин был уже далеко не юноша, тем более что после бурных годов первой молодости и тяжких болезней он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице; <но> он все еще хотел казаться юношею. Раз как-то, не помню по какому обороту разговора, я произнес стих его, говоря о нем самом: