Дельвиг, напротив того, сказался мне своим всегда и всюду одинаковым гармоническим спокойствием и, так сказать, прозрачною ясностью своего существа… Классическое, античное явление, неожиданное в наше время и будто бы взятое прямо из школы Платона! Такой целости человеческой, такого единства личности я дотоле и после того не встречал. Только в залах Ватикана древние статуи античною особенностью своего выражения невольно напоминали мне характер Дельвига… В самом деле, я уверен, что если б они ожили, то их античный быт не мог бы выражаться в XIX веке иначе, как в образе жизни и в характере нашего Дельвига!
Повторю здесь, что я уже сказал печатно, на немецком языке, и говорил Пушкину и многим другим: «В Саратовской губернии, на берегах Волги, вдали от больших трактов, я находил в простом народе поэтический Эдем русской народности, а в душе Дельвига — Элизиум этой народности, то есть высшую степень ее развития!» Жаль, что этот человек не успел высказаться вполне: тогда и все, не знавшие его лично, поняли бы, что он создан был будто бы в прообразование того, чем будет со временем народность русская, возводимая путем чисто русского просвещения. Он охотно принимал в себя иностранное, но оно тотчас превращалось в нем во что-то родное его русской природе, расширяя русский дух и очищая его от всего неизящного. Доказательством тому служат русские песни Дельвига: они, в этом роде, maximum русской национальности! Таких песен не сложит простой народ, но пленяется ими и чувствует их превосходство перед обыкновенными народными песнями. В этом я не раз убеждался по опыту, и, право, было бы небесполезно, если бы, от гимназий до деревенских школ, преподаватели языка и словесности русских обращали внимание на Дельвига.
Знаю, что многие предпочитают песни других авторов, как более русские; но позволяю себе думать, что, в этом отношении, мнение мое едва ли не беспристрастнее мнения некоторых природных москвичей, и вот почему: они, с молоком кормилицы, всасывают в себя иное, прилипнувшее к русскому духу в простонародном быту; от ранних лет умственное чутье их привыкает к запаху приправ, отнюдь не составляющих необходимого стихийного снадобья русского духа; весь русский быт, каков он в действительности, то есть все поэтическое и непоэтическое его, уже в детской душе отражается полным, неделимым, существенным понятием, возрастает со временем до чувства отечественного, отливается в особенную форму, которая до лет размышления и анализа успевает окрепнуть до того, что материя этого чувства не подлежит уже никакому умственному процессу. В таких обстоятельствах, при таком безусловном, умилительном веровании во все отечественное, очень трудно схватывать отвлеченное понятие о русской народности! Напротив того, кто, подобно нашему брату — безродному космополиту, до юношеских лет по ведал ни русского языка, ни русского духа и только в идеальном возрасте благоприобрел и полюбил русскую народность, и этим добился права гражданства в ней, тот пленяется одним ее поэтическим, чисто отделяет от нее простонародное, и тогда уже сама собою выдается ее квинтэссенция, ее идеальность, ее художественное содержание — именно то, что может и должно быть предметом изящной литературы. Простонародное же, при великом своем достоинстве во многих отношениях, при всей своей занимательности у талантливых писателей, никогда не возвысится до чистого искусства. Сию-то квинтэссенцию народности так чисто понимал и выражал барон Дельвиг в своих русских песнях, которые иному не кажутся довольно русскими оттого, что в них не попахивает тюрею и чесноком. Дельвиг, природный русский, возымел этот чисто художественный на русскую народность взгляд оттого, что вдали от простого народа воспитывался в Александровском лицее и что стремление его ума было чисто классическое, как и у Пушкина.
Подобные суждения о Дельвиге чрезвычайно нравились Пушкину; он частенько говорил мне: «У нас еще через пятьдесят лет не оценят Дельвига! Переведите его, от доски до доски, на немецкий язык: немцы тотчас поймут, какой он единственный поэт и как мила у него русская народность!»