- Понимаете, при поднятии занавеса на сцене совсем темно, хоть глаз выколи... За окном гроза, в трубе воет ветер, и молния изредка освещает группы ночлежников, спящих вповалку, как попало... Корчма грязная, неприютная, с сырыми облезлыми стенами... Но вот буря стихает... слышно, как визжит дверь на блоке, и в корчму входит новый человек... какой-нибудь заблудившийся прохожий - лицо интеллигентное, утомленное. Светает... Многие пробуждаются и с любопытством оглядывают незнакомца... Завязывается разговор, и так далее. Понимаете, что-нибудь в этом духе?.. А насчет "Иванова" оставьте, - резко оборвал он, - это не то, не то!.. Нельзя театру замерзать на одной точке!..
Как ни случайна и отрывочна приведенная драматическая фантазия, но она очень характерна для Чехова как драматурга и может быть отмечена как первый зародыш "пьесы с настроением" - новый до чрезвычайности сложный род, нашедший такого талантливого толкователя, как К.С.Станиславский.
Чехову тем более было тяжко пережить оскорбительное падение "Чайки", что самые близкие его друзья и сочувственники, наиболее способные по своему душевно-художественному складу угадать и поддержать новое искание, ушли в иной мир, конечно лучший, чем закулисный и журнальный.
Всеволод Гаршин, которого, несмотря на краткое \70\ знакомство, он успел полюбить всей душой, весной 1888 года кончает самоубийством{30}.
Другой задушевнейший друг Чехова, П.М.Свободин, осенью 1892 г. умирает от разрыва сердца на сцене Михайловского театра во время представления комедии Островского "Шутники".
Наконец следующие два года похитили других двух преданных его сочувственников: поэта Плещеева и композитора Чайковского (последнему, как известно, посвящена Чеховым книга "Хмурые люди").
Особенно нежно любил он Свободина, и его смерть вызывает со стороны Чехова глубоко прочувствованные строки: "А Свободин-то каков? Этим летом он приезжал ко мне два раза и жил по нескольку дней. Он всегда был мил, но последние полгода своей жизни он производил какое-то необыкновенно трогательное впечатление. Или, быть может, это мне казалось только, так как я знал, что он скоро умрет. Я, да и вы тоже, потеряли в нем человека, который искренно привязывался и искренно любил, не разбирая, великие или малые дела мы совершаем... Он за глаза всегда называл вас Жаном и любил сказать о вас что-нибудь хорошее. Это был наш приятель и наш заступник"{31}.
Невольно вспоминается мне по этому поводу один эпизод, имевший место в январе 1891 года.
Накануне были мои именины, прошедшие шумно и весело, с почетным застольным гостем А.Н.Плещеевым во главе, и я проснулся довольно поздно. Разбудил меня чей-то сильный звонок. Горничная через дверь объясняет мне в замешательстве, что пришли какие-то два незнакомые господина и хотят непременно меня видеть.
- Кто такие?
- Они так сказывают, что чиновники от градоначальника и по весьма важному делу. - Наскоро одеваюсь и, не на шутку встревоженный, выхожу в залу.
И что же? Вместо полицейских чиновников вижу на пороге Чехова и Свободина. Оба весело переглядываются, явно довольные удавшейся мистификацией.
Излишне говорить, как я обрадовался, тем более обрадовался, что визит пришелся как раз на другой день именин, и я имел возможность достойно угостить дорогих друзей. Но все же долго не мог успокоиться, ибо времена были невеселые, и я имел основание сильно волноваться. За завтраком, между словом, я попрекнул Чехова за его выходку.
- Ах, Антуан, как вы меня ужасно расстроили! Вы \71\ ведь знаете, что я человек нервный и болезненный - и вдруг такая внезапность...
Чехов подлил себе и Свободину вина и окинул меня зорким, докторским испытующим взглядом:
- Ну, вам, Жан, нечего особенно беспокоиться!.. Нервы у вас, положим, щеглиные; но зато у вас кость широкая и легкие крепкие. - И добавил, добродушно ухмыляясь: - Вот увидите, вы еще на наших некрологах заработаете!!
И мы все трое весело чокнулись...
Увы!..
IV. ПОСЛЕДНИЕ ВСТРЕЧИ
"...Это началось с того вечера, когда так глупо провалилась моя пьеса", - говорит Треплев в "Чайке", и эти слова смело можно применить к истории болезни Чехова.
Доктор Тарасенков в своих записках "о болезни Гоголя"{32} выразил, между прочим, предположение, что в такой тонкосложной художественной натуре, какова была у Гоголя, душевные страдания являлись первопричиной телесного недуга, а отнюдь не обратно, - и это характерное для медика предположение можно всецело отнести ко всякой глубокой художественной натуре вообще и, в частности, к Антону Чехову.
Душевное потрясение в настоящем случае было слишком сильно и противоречие между двумя "приемами" слишком ошеломляюще, чтобы пройти без последствий... Насколько преувеличенно шумны были похвалы, венчавшие "Иванова", настолько же была груба до неприличия "обида непонимания", отметившая представление "Чайки". Это была смертельная обида в буквальном смысле, и долго потом Чехов не только избегал разговоров об этом представлении, но не выносил даже случайной обмолвки по этому поводу.