Мечется в страшной тоске Наталья Николаевна… Еще темнее вокруг глаз ложатся тени, и во взгляде ее исчезает присущая ей внимательная ласковость. Чаще всего в нем страх; реже – задумчивость и равнодушие. Она худеет на глазах детей и мужа; тихо уходит от них, и всем это ясно, и потому боль нестерпима. Но Наталья Николаевна не думает о смерти. Она спрашивает Даля, который ежедневно бывает у нее:
– Скоро ли, скоро ли будет мне легче?
– Скоро, Наталья Николаевна, – говорит Даль, стараясь интонацией не выдать смысл этого «скоро».
И вспоминается ему в эти мгновения, как спрашивал его Пушкин, скоро ли наступит смерть, жалуясь главным образом не на боль, а на изнурявшую его тоску. Вероятно, эту предсмертную неосознанную тоску переживает и Наталья Николаевна.
В минуту просветления она говорит Петру Петровичу:
– Я знаю, что их уже нет… Знаю, что жизнь безжалостна для каждого… Но я так ярко представляю маменьку, Дмитрия, тетушку…
Она закрывает глаза, а когда открывает их, вдруг видит, что возле кровати стоит Наталья Ивановна, еще довольно молодая и красивая. Высокая прическа чуть седеющих темных волос, белая лебединая шея, не тронутая временем, большие глаза, может быть, даже слишком большие, делающие красоту ее несовершенной. Она в черном платье, подчеркивающем еще достаточно стройную, а некогда совершенную талию, плечи и бедра.
Маменька, как всегда, строго смотрит на дочь своими недобрыми, пронзительными глазами и, усмехаясь маленьким, ярким ртом, говорит:
– Ты же никогда, как и все мои дети, не любила меня. Ты просто из всех была самой покорной, «тихоней», как прозвали тебя в детстве. Ты плакала о моей смерти и носила траур потому, что сама по себе смерть, любая смерть страшна. Потому что траур носить положено. – Она не отходит от кровати, а растворяется, как дым, в слабо освещенной комнате.
И тут же вместо нее около кровати появляется брат Дмитрий.
– Знаешь, Таша, – говорит он, – ведь управлять гончаровским майоратом, после того как дедушка разорил поместье, было трудно.
– Знаю, Митенька, ты старался изо всех сил, но у тебя не было хозяйственного таланта. Сестры и братья, и я в том числе, мучили тебя бесконечными просьбами о деньгах… Я помню, как в тысяча восемьсот тридцать пятом году Пушкин и Плетнев задумали издавать альманах. В своих письмах я просила тебя не только от имени Пушкина, но и от своего имени подготовить восемьдесят пять стоп бумаги. Ты так быстро отозвался на эту просьбу, дорогой брат. Пушкин тогда был в Михайловском. Я поехала к Плетневу договориться о сроках поставки бумаги. Бумага была отгружена срочно. Я до сих пор помню, что двадцать шестого октября ты отправил сорок две стопы и двенадцатого декабря еще сорок пять. Всего восемьдесят семь стоп. Спасибо тебе, брат! Но в следующем году я снова писала тебе о бумаге. Просила, чтобы ты ежегодно давал ее в счет содержания сестер. Я с ними договорилась об этом. Пушкин часто давал мне поручения по издательским и другим делам, вскоре я почувствовала, что начинаю хорошо понимать работу «Современника». …И Пушкин уже не учил меня, а даже спрашивал моих советов, всегда считаясь с ними. Я хорошо помню его письмо от тринадцатого октября тысяча восемьсот тридцать третьего года. Вот послушай: «Мой ангел, одно слово, съезди к Плетневу и попроси его, чтоб он к моему приезду велел переписать из Собрания законов (годов 1774, и 1775, и 1773) все указы, относящиеся к Пугачеву. Не забудь… Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу – и привезу тебе пропасть всякой всячины». И я ехала к Плетневу и следила, чтобы все, что велел Пушкин, было переписано к его приезду. Он посылал мне пакеты к Плетневу для «Современника» и наказывал: «…Коли цензор Крылов не пропустит, то отдать в комитет», и умолял напечатать во 2-ом номере… А многие и при жизни Пушкина и после его смерти считали, что я не интересовалась его работой. Нет, Митенька, это далеко не так. Он посвящал меня в свои замыслы. И мне все было интересно и дорого. А вот, Митя, он писал мне через год, около двадцать девятого мая: «Ты спрашиваешь меня о «Петре»? Идет помаленьку; скопляю материалы – привожу в порядок – и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города в другой, с площади на площадь, из переулка в переулок». Да мало ли было таких писем. Ты, Митенька, знаешь их. Когда-нибудь… эти письма увидят свет, их прочтут, и верю – снимут с меня незаслуженные обвинения, которыми искалечили мне жизнь. И мне тяжко от них, братец, до сих пор тяжко, и детям и внукам тяжко от несправедливости этой. Я уже не говорю о другом, в чем клеветнически и злобно обвиняли и обвиняют меня…
Дмитрий ласково смотрит на сестру и говорит ей:
– Я знаю это, Таша, как знаю то, что ты много делала для всех нас. Ты взяла к себе сестер. Ты, по существу, дала Сергею его будущее. Ты так много отдала сил этому многолетнему грязному «усачевскому делу».