Я собирался уничтожить и свой сексологический архив, но немецкое издание «Введения в сексологию» затянулось до 1985 года, а потом я переехал в Москву, где жить было чуточку полегче.
В Москву, в Москву…
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Вопрос о переезде в Москву возникал и раньше. Хотя, как большинство ленинградцев, я не особенно люблю столицу, в ней было больше интеллектуальной свободы, да и потенциальный круг философского общения значительно шире. И меня туда постоянно звали.
В 1968 г. я совсем было решился переехать, даже получил разрешение на вступление в жилищный кооператив. Но случилось так, что в октябре 1968 г., через месяц после советского вторжения в Чехословакию, которое я переживал крайне болезненно, меня послали с лекциями в Австрию. Лекции мои не были пропагандистскими, в Австрии меня многие знали, и никто не задавал мне, во всяком случае публично, «неудобных» вопросов. Тем более что в качестве переводчицы со мной ездила дочь основателя австрийской компартии Йоганна Копленига Лиза Маркштейн, которая до смерти отца не выходила из партии, но о ее критическом отношении к СССР и о том, что Лиза кого попало переводить не станет, все знали. Тем не менее моя чувствительность была обострена до предела. В этом тревожном и болезненном состоянии сразу же по возвращении в Москву я попал на банкет по случаю защиты докторской диссертации Э. В. Ильенковым и встретил там и в последующие несколько дней буквально всех представителей философской элиты, личного общения с которыми мне недоставало. Все это были достойные и уважаемые люди, на некоторых я смотрел снизу вверх. И ни один из них не сказал доброго слова ни о ком другом, только плохое! Я решил, что лучше жить без такого общения, и остался в Ленинграде. Не прижился я и в Институте общественных наук.
В 1985 г., с болью в сердце, зная, что у меня никогда уже не будет чувства дома, я переехал в Москву окончательно. При переезде я заодно ликвидировал часть своей библиотеки, твердо решив сконцентрироваться исключительно на исторических сюжетах и мечтая, хотя и знал, что это недостижимо, когда-нибудь, вслед за Пастернаком, крикнуть детворе: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?»
Свою программу завершения всего ранее начатого я выполнил к 1987 году. Но тут пришла перестройка, и все началось заново. Я снова стал читать советские газеты (раньше слушал только «вражьи голоса») и даже писать политические статьи. В 1989-м меня избрали действительным членом Академии педагогических наук (ныне – Российская академия образования, РАО) по отделению психологии. Но вместе со свободой пришло некоторое чувство растерянности.
Раньше главным критерием оценки публикаций была смелость, то, насколько тебе удалось поднять планку дозволенного. Теперь на первый план, по крайней мере для меня, стала выходить глубина мысли, ее конструктивность и ответственность за результаты возможной реализации твоих идей. Как и большинство моих сверстников, я не был готов ко многим новым вопросам, тем более что они требовали не общих рассуждений, а однозначных, практических решений. Я с удовольствием читал разоблачительные антисталинистские статьи, считал и считаю их чрезвычайно важными и полезными, но лично для меня в них было не так уж много нового.
В 1963 году в Чехословакии мне подарили большую тяжелую вазу литого стекла. Она казалась монолитно-несокрушимой, но меня предупредили, что если она упадет, то разобьется буквально вдребезги, склеить ее будет невозможно. Эта ваза до сих пор цела, с 1968 г. я видел в ней зримый символ несокрушимой советской империи и был твердо уверен, что когда на смену маразматическим кремлевским старцам придут более молодые и энергичные руководители, которые попытаются что-то исправить, результат окажется катастрофическим – общество, цементировавшееся только грубой силой, распадется на мельчайшие атомы. Я считал этот исход неизбежным и исторически справедливым. Лучше ужасный конец, чем ужас без конца.
В начале 1990-х моя уверенность стала оправдываться, но радости это не приносило, а смерть многих тысяч невинных людей под развалинами «империи зла» уже не казалась актом исторической справедливости. Как и все мои друзья и коллеги-социологи, я относился к М. С. Горбачеву в высшей степени положительно, но было очевидно, что продуманной программы действий у горбачевской команды нет и реального масштаба трудностей она не представляет. Впрочем, у нас, социологов, такой программы тоже не было. Выступая с докладом на собрании Советской социологической ассоциации, Ядов сказал по поводу лозунга «перестройка и ускорение»: «Вообще-то при перестройке обычно не ускоряют, а притормаживают, но что делать – нам нужно все делать быстро!»