— Дорогая фрау Беккер! — сказал он, как только они вошли, этой гадине-переводчице, недавней учительнице немецкого языка. — Вам известно, что господин обергруппенфюрер Браун гостит у нас проездом из Пушкина. Он очень мил, очень мил... Если, — что весьма возможно! — он зайдет сюда (о, это не исключено!), мы с вами должны быть предельно приветливы и исполнительны... Да! Он может всё! А как раз сейчас он в чудном расположении духа. Надо ловить момент.
— Говорят, — произнесла Беккер полуподобострастно, полуобиженно, поджимая губы, — говорят, он в восторге от своей новой русской переводчицы? ..
— Psst! — господин Вундерлих таинственно и испуганно поднес палец к губам. — Об этом мы ничего не знаем!
Допрос на сей раз шел удивительно вяло. Господин Вундерлих поминутно отвлекался. Он прислушивался к шагам в других комнатах, подходил к окну. Это напоминало скорее скучный урок немецкого языка в школе, чем следствие, и Лиза, всё еще играя глуповатую нищенку, спрашивала себя: неужели этот самый желтый старикашка мучит и терзает других женщин, на смерть забивает детей? Вот эта морщинистая фашистская обезьяна?!
Потом в коридоре послышались громкие и оживленные голоса, много мужских, один женский. Донесся звонкий манерный смех... Странно...
Господин Вундерлих вскочил, как подкинутый пружиной.
— Ауф, ауф! Вставайт! — зашипел он, страшно выпучивая глаза на Лизу, делая ручками поднимающие, подкидывающие жесты. — Ауф!
Не торопясь, стараясь не выйти из своей роли, горбатенькая поднялась. Дверь распахнулась и...
— Биттэ, биттэ, мадам! Херайн![60] — сказал воркующий картавый голос. И ноги Лизы Мигай подкосились.
Отделенные друг от друга тремя метрами маленького кабинета, они секунду или две, неподвижно стоя одна против другой, с непередаваемым ужасом смотрели друг на друга — маленькая горбунья в лохмотьях и нарядная, в легкой шубке из нескольких чернобурок, в игривом, синего бархата, беретике на белокурых волосах, свежая, румяная, нарядная — Зайка Жендецкая...
— Лиза! — взвизгнула в следующий миг переводчица обергруппенфюрера, закрывая лицо руками, точно увидела перед собой нечто непередаваемо страшное. — Лиза? Ты... Нет! Не хочу. Не надо! Не хочу...
И мгновенно случилось то непоправимое, которого не ожидал никто, даже сама Лиза Мигай.
Маленькая горбунья оглянулась, судорожно стиснув руки. На столе на груде анкет лежал как пресс-папье ржавый штык. Она схватила его и с непередаваемой яростью рванулась мимо оцепеневшей фрау Беккер к входящим. Может быть, к самому господину Брауну?
— Продажная! Продажная тварь! — закричала она по-русски. — Ты посмела? ..
Всё разыгралось так быстро, что присутствующие едва Заметили последовательность событий.
Господин обергруппенфюрер отшатнулся, потрясенный бешеной неожиданностью покушения. Сопровождавший его эсэсовец выстрелил, почти не целясь, но в упор, в это странное создание. Пуля прошла сквозь ее тщедушное тело. Но, падая, она успела всё-таки вонзить свой ржавый штык глубоко в ногу фройлайн Жендецкой, очаровательной переводчицы господина обергруппенфюрера. Раздался отчаянный вопль. Зайка Жендецкая упала на пол к ногам господина Бруно Брауна.
На несколько секунд все оцепенели.
Потом умирающая приподнялась на локтях. Серенькое лицо ее, лицо нищенки, внезапно стало совсем другим, господин Вундерлих, горе-следователь! Оно стало спокойным, гордым, почти прекрасным... Судорожный толчок агонии распрямил эту бедную, пробитую разрывной пулей спину.
— Да здравствует... Да здравствует! .. — одним выдохом проговорила она и вдруг, вся просветлев, замолкла, глядя на открытую дверь. — Степочка! Степа!? . Ты? ..
Потом...
Потом ее голова упала на всё шире растекающееся по полу красное пятно. Невыразимое торжество разлилось по ее губам, по щекам, по чистому лбу. Длинные пушистые ресницы затрепетали. В первый раз в жизни Лизонька Мигай выпрямилась совсем, совсем как лозинка! И замерла.
А Зайка Жендецкая всё еще билась у ног, кусая пальцы, содрогаясь. «Не надо! Не надо! Я не хочу!» — кричала она.
Истребителя Евгения Григорьевича Федченко действительно похоронили двенадцатого апреля вечером возле старинной деревенской церкви, на холме над самой Ладогой.
Был золотисто-желтый весенний закат. Товарищи Евгения Федченко — Адриан Бравых и Никита Игнатьев, — совсем еще юноши, долго салютовали ему, с ревом проносясь над его могилой в холодном апрельском воздухе. На холме лежали длинные тени, желтел перемешанный со снегом песок.
Командир полка осторожно держал под руку бледную, как смерть, безмолвную Иру Краснопольскую. Даже отойдя от холма, и он, и другие летчики, долго не надевали шапок, всё оборачивались в ту сторону, где остался лежать их друг и соратник. Человек, которому каждый в мире должен бы говорить: «салям!».
Холм горбится там и сейчас двойной своей вершиной. Он высок. С него на огромное пространство видно озеро — васильковое в вёдро, платиново-серое в непогожие дни. В ясную погоду совсем вдали маячат в легкой дымке очертания маленьких островков.