Мне довелось побывать там однажды. Наш родственник из другого города попросился к Тоше в мастерскую, настолько впечатлили его те две работы, что висели у нас в доме. Тоша принял нас радушно, хотя его радушие не было обставлено словами. Для Тоши слова, как хлеб: только необходимое, лишь для поддержания жизни, и никаких словесных излишеств. А для выражения радушия – масса других примет: лицо, руки, глаза. Наконец, щедрость в показе работ.
Обычное дело для художника: показывать работы. Работа ставится – убирается, ставится – убирается. В тот раз это происходило при полной тишине. На редкие реплики гостя – кстати, весьма образованного в искусстве, – Тоша отвечал глазами, плечами, очками… в лучшем случае – междометиями. Слов я решительно не помню.
…А воздух накалялся от безумного темперамента цвета в работах.
От множества-множества солнц;
от горячей земли;
от оранжевой глины и золотого тумана.
И уж если сливы, то небо – земля – сливы, и ничего кроме. И даже рисунок на платьях женщин – тоже сливы.
А если одуванчики, то весь горизонт в то утро обрамлен одуванчиками.
…А Тоша молчит.
Кабы знать… Кабы знать в тот день, что вижу Тошу в последний раз. Ну, и что было бы? Ничего не было бы. И запомнила бы не более того, что могла запомнить. Разве что сказала бы ему более открыто и откровенно, что думаю о нем, об его искусстве. Ну, и что? И счел бы он это за бессовестную лесть и рассердился бы, наверное.
Хотя я не помню его рассерженным. Помню болящим и одиноким.
7-го ноября – плохой день.
Он давно и многим не нравится. Но почему-то в этот день все пьют. Лучше от этого день не становится и стать уже не сможет. А может стать только хуже.
Как так случилось, что в новом здании мастерских в этот день никого не оказалось – сказать трудно. То ли по мастерским народ ютился, не подавая о себе знака, то ли по домам? Тоша пришел – дежурная потом говорила – походил, походил. Постучался в разные двери… Что почувствовал он, можно только гадать.
И пошел к себе в мастерскую…
Я вспомнила: тогда, в восемьдесят втором, когда мы шли ко мне после разгрузки, я спросила у Тоши:
– А почему ты так строго запрещаешь себе отдых, который дозволен деревьям зимой? Ты об этом говорил час назад. Может, это и есть твой естественный ритм? Зачем противиться?
Тоша ответил сразу, как человек, часто думающий об этом:
– Страшно. Страшно не проснуться.
…Тоша пошел к себе в мастерскую и сделал то, чего боялся. И от чего нет лекарства.
А через два года, на его первой персональной выставке – посмертной – другой художник, тоже талантливый, тоже умный скажет, примерно, так: «Не ищите, не корите, не ропщите. И жил, и умер он в соответствии с собой… И похороны его были в соответствии… пышные похороны – не про него. Оркестр с Карояном – тоже не про него. А три пьяных лабуха – по стопке до и стакану после – это про Тошу.»
А я вспомнила, что сказал мой родственник из Новосибирска на обратном пути из Тошиной мастерской:
– Он не молчит. Он кричит. Но молча. Через живопись.
БРУС
«И у времени есть колыбель». Значит, есть и зрелость, и завершение. Может быть, это нечто со своими законами старения, моложения, сжатия, растяжения?
Есть же что-то, что позволяет сказать: «Время состарилось и ушло», или, напротив, «Время молодело и было нам к лицу».
И снова мысль вертится вокруг Миши Вайнштейна. Почему-то кажется, что его жизнь – это концентрация времени, времен, связка неразмотанных нитей. За какую не потянешь – непременно чью-то судьбу вытянешь. И так причудливо и неожиданно переплелись его времена с судьбами и временами других людей.
– Миша, кто это? – спрашиваю я, стоя посреди мастерской Вайнштейна. – Вон там, на полу, холст лежит плашмя, краской в потолок смотрит. Кто этот человек?
– А-а, ты не знаешь. Это один свердловский художник.
А я гляжу, и хоть лица не узнаю, но что-то притягивает, что-то проясняется в портрете.
– Миша, а как его зовут? Тоже Миша?
МиВ удивленно поднял брови.
– Да. А откуда ты его знаешь? Миша Брусиловский.
Миша Брусиловский. Брус.
Так и будем его называть, чтобы не было путаницы с именами.
…И постепенно, постепенно. Иначе непонятно, что за чем.
Было это в году 51-м – 52-м.
Пришел к нам в дом парнишка, который только-только окончил художественную школу, пробовал поступить в институт – бесполезно. Не приняли. Время на Украине было жестоким. Моя подруга рассказывает спустя десятилетия, как поступала она в те же годы и в тот же институт. Рассказывает со смехом (хорошо, что чувства юмора хватает), как процент «дозволенности» никак не мог совместиться с ней. И то ли ей поделиться, то ли проценту умножиться – одним словом, получалась такая ерунда, что даже ректору не по себе стало. «Ну, что мне делать, Зоя? По арифметике этого года получается, что ты больше нужного процента. Приходи через год». Пришла, слава Богу. Прекрасная художница Зоя Лерман.