Это был тридцать седьмой. До войны оставалось целых четыре года. Целых четыре года до того, как наши убийцы вдруг стали героями. А погрязшая в крови страна – Родиной. Это был тридцать седьмой, но моя война началась уже тогда… Для меня нашлись ржавые латы и старый меч, и я поднял его над головой – маленький рыцарь, бросивший вызов чудовищу. Я вступил с ним в схватку не на залитом солнцем поле, а в сырой, жаркой от пара бане. Нас водили туда группами по десять человек – раз в неделю, на пять минут, чтобы мы успели ополоснуться. Вдесятером там было неимоверно тесно, да и горячей воды хватало не на всех – обычно ее забирали старшие. Я до сих пор помню комок из мокрых, детских тел, и лужи остывающей воды на деревянном полу. Так же, как и помню его. Щуплого старика, который следил за нами в бане. В детдоме он был кем-то вроде разнорабочего – жил в сарайке неподалеку и работал за еду. Чистил туалет, чинил ворот у колодца, иногда приносил на кухню грибы и ягоды из леса. Я не запомнил, как его звали. Но хорошо запомнил то, как он жался ко мне в бане и как его костлявые руки до синяков сжимали мои худые плечи. Он что-то говорил мне на ухо и прижимал к стене, наваливаясь всем телом, а я чувствовал, какой сильный у него стояк. В бане было мутно от пара, но я точно знал, где стоит мой ковш с кипятком. Я схватился за него и плеснул воду себе за спину. Старик закричал, отшатнулся от меня – раскаленная вода попала ему в лицо. А я развернулся и с размаху ударил его железным ковшом в висок. Он упал на колени, силясь встать, но я размахнулся и ударил снова. И снова. Бил по голове, по лицу, было жарко, и я не ощущал горячей крови, плескавшей из его ран. Я забил старика насмерть, а когда повернулся, увидел застывших в пару детей. Они смотрели на меня окровавленного с ужасом, и в то же время… в их глазах я видел восторг. Этот старик частенько приходил в баню, и наверняка я был не первым, к кому он прижимался здесь. Я уронил ковш на пол, и он глухо звякнул – не так, как он звенел, когда я бил им старика.
- Мы поможем тебе, - сказал кто-то из детей.
Я кивнул. Я знал, куда мы сбросим тело.
Мы выволокли голого старика на улицу и потащили по грязи, к оврагу. Нас было четверо, остальные остались в бане отмывать кровь. Возможно, старик был еще жив – мы не проверяли его пульс, просто подтащили за ноги к оврагу и сбросили вниз. Его бледное тело, похожее на змею, заскользило по склону и вскоре уткнулось головой в одну из коряг.
После меня угостили табаком. Умелые руки скрутили мне козью ножку, и я искурил свою первую в жизни сигарету. Отчего-то мне было легко на душе. Наверное, я думал, что стал сильней…
Это было ровно за два дня до того, как меня отправили по распределению в другой детдом, за сотни километров отсюда. Ровно за неделю до того, как я повстречался с ними – с детьми за колючей проволокой.
Я всегда завидовал тем, кто после страшных испытаний, смог найти в себе силы жить дальше. Жить так, как будто все это случилось не с ними. К сожалению, мы не такие. Мы не забыли. Мы помним. Наша память – это темные углы, в которых прячутся монстры. И каждый вечер, когда садится солнце, мы остаемся с ними один на один.
Я бежал от монстров всю свою жизнь. Думал, дорога спрячет меня, но я ошибался. Где бы я ни был, каждый раз в темном углу кто-то стоял. Демоны, говорящие со мной голосами родителей. Друзей. Знакомых. Они никогда не выходили на свет, сколько бы я ни просил, ни умолял их. Стояли в темноте и рассказывали мне о том, какими были их последние часы. И о том, как им холодно в земле, как тесно им в братских могилах. Они говорили, что ждут меня. И тогда я снова бежал.
Детдом, в котором я оказался, не был похож на псарню, в какой мне довелось побывать. И дело не в том, что располагался приют в кирпичной двухэтажке – похожей на молодую, плечистую барышню среди трухлявых старух – деревянных бараков. И не в том, что в детдоме почти не было блатных. Более того, кормили здесь так же гадко, как и на псарне, и повсюду царила такая же теснота. Однако всем хотелось задержаться тут как можно дольше. Потому что здесь – мы были теми, ради кого каждый день в детдоме собирался персонал. Ради кого расправила свои сильные плечи каменная баба-двухэтажка. Мы были теми, ради кого директор ездил на промбазу, выбивать скудный паек. Мы – были здесь главными. А ведь нам, лишенным родительской заботы и тепла, не хватало именно этого. Наш директор был милым человеком – одевал нас, приглашал к нам учителей…Его расстреляли в тридцать девятом. По доносу. За то, что тратил государственные деньги на детей врагов народа. За то, что делал не как все – не воровал, не бил, не писал доносов. Они убили его только за то, что он был добрым. Потому что доброта в те времена искоренялась, как вид, как ведьмы в эпоху инквизиции.