Это прозвучало как у капризного ребенка. Шарп почувствовал, что старшие офицеры и генералы с любопытством разглядывают его лицо, ветхий мундир, старый, необычного вида палаш, и мысленно пожелал им провалиться к чертовой матери. Их гордости ничего не грозит, ее защищают деньги.
Голос Веллингтона смягчился:
– Вы хотите получить обратно роту?
– Да, сэр. – Шарп казался себе глупцом, нищим глупцом в сверкающем окружении, и понимал, что все вокруг видят его сломленную гордость.
Веллингтон кивнул на полковника Флетчера:
– Полковник вам скажет, Шарп, и дай бог, чтобы он ошибался, что в понедельник мы будем раздавать капитанские патенты вместе с утренним рационом.
Флетчер не ответил. Другие тоже молчали, смущенные просьбой Шарпа. Стрелок чувствовал, что в этой темноте решается его судьба: все, что с ним было, и все, чего может уже не быть.
Веллингтон улыбнулся:
– Видит бог, Шарп, я считаю вас разбойником. Полезным разбойником, и, по счастью, разбойником, который на моей стороне.
Он снова улыбнулся, и Шарп понял, что генерал вспоминает Ассайе и направленные на него маратхские штыки. Но этот долг давно оплачен.
Веллингтон собрал бумаги.
– Не думаю, что вы нужны мне мертвым, Шарп. Армия стала бы в некотором роде менее занятной. Ваша просьба отклоняется.
Он вышел из комнаты.
Шарп стоял, будто в столбняке, пока остальные офицеры выходили следом за командующим, и думал о том, как в последние ужасные недели сосредоточил все свои честолюбивые надежды и чаяния на одной-единственной мысли. Его чин, его рота, зеленые мундиры, бейкеровские винтовки и доверие солдат и даже – поскольку он не мог поверить всерьез, что его убьют, – возможность добраться до дома с двумя апельсиновыми деревьями перед входом раньше озверелой толпы, раньше Хейксвилла – все сосредоточилось в «Отчаянной надежде». И вот – отказ.
Но отчего-то не было ни злости, ни хотя бы разочарования. В его душу, словно в грязный ров, хлынула чистая вода облегчения – высшего блаженного облегчения. Постыдного облегчения.
Хоган вернулся в комнату, улыбнулся Шарпу:
– Ну вот, вы спросили и получили правильный ответ.
– Нет, – упрямо ответил Шарп. – Время еще есть, сэр. Еще есть.
Он не знал, что именно подразумевает или зачем это сказал, но в одном был полностью уверен: завтра, едва стемнеет, он так или иначе получит шанс пройти свое испытание. И победит.
Глава 22
Сержант Обадайя Хейксвилл был доволен. Воскресная церковная служба закончилась, он сидел особняком и смотрел в кивер – беседовал.
– Сегодня, да, сегодня я буду хорошим мальчиком. Я тебя не подведу. – Он гоготнул, выставив редкие гнилые зубы, и взглянул на роту. Он знал, что солдаты на него посматривают, но избегают его взгляда. Снова уставился в засаленное нутро кивера. – Они меня боятся, да, боятся. Сегодня ночью будут бояться еще пуще. Много их сегодня ночью умрет. – Он снова гоготнул и быстро повернул голову, проверяя, смотрит ли кто на него. Солдаты старательно прятали глаза. – Вы сегодня умрете! Как чертовы поросятки на бойне!
А сам он не умрет. Не умрет, что бы ни сулил Шарп. Сержант снова заглянул в кивер:
– Чертов Шарп! Он меня боится. Он убежал! Он не может меня убить! Никто не может меня убить!
Последние слова Хейксвилл почти выкрикнул. Все так. Он был на волосок от смерти и остался жив. Сержант поднял руку и потрогал красный шрам. Обадайя провисел в петле целый час, тощий мальчишка, и никто не дернул его за ноги, чтобы сломать шею. Он мало что помнил об этом событии – толпу, других осужденных, обращенные к нему шутки, – но навсегда сохранил благодарность к садисту, который вешал приговоренных: медленно, без рывка, чтобы зеваки вполне насладились зрелищем. Они разражались одобрительными криками при каждом судорожном подергивании, и лишь потом помощники палача, улыбаясь, словно угодившие публике актеры, брались за болтающиеся стопы. Подручные смотрели на толпу, испрашивая разрешение дернуть, и длили мучения осужденных. С двенадцатилетним Обадайей возиться не стали. Он уже в те годы был хитер и висел смирно, даже когда от боли сознание то уходило, то вновь возвращалось, и толпа сочла его мертвым. Непонятно, зачем он так цеплялся за жизнь: смерть от рывка была бы и быстрой, и далеко не такой мучительной, но тут хлынул ливень. В считаные минуты улицы опустели, и никто не стал возиться с сопляком. Дядя мальчика, испуганно озираясь, перерезал веревку и унес обмякшее тело в проулок. Хлопнул Обадайю по щеке:
– Эй, дрянь! Слышишь меня?
Наверное, Обадайя что-то сказал или застонал, потому что дядя склонился к самому его лицу:
– Ты жив. Понял? Паршивец! Не стал бы я тебя спасать, кабы мать твоя не попросила. Слышишь?
– Да. – Лицо неудержимо дергалось.
– Уноси ноги, понял? Куда хочешь. Домой не возвращайся, тебя снова возьмут, слышишь?