Александр Абрамович Хазин
Был когда-то в нашей идеологии такой простенький закон: чтобы устранить явление, надо его приостановить. Действовал быстро и безотказно. В литературе и искусстве — прежде всего. Для сатиры — в особенности. Но было и неудобство: для его исполнения требовался целый набор политических тесаков и отмычек, чьи следы видны становились сразу. Как, например, снизить популярность известного писателя? Ну, следовало сказать, что он «давно специализировался на писании пустых, бессодержательных и пошлых вещей, на проповеди гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности, рассчитанных на то, чтобы дезориентировать нашу молодежь и отравить ее сознание». Или, допустим, что он «изображает советские порядки и советских людей… примитивными, малокультурными, глупыми, с обывательскими вкусами и нравами». А в заключение — подытожить: «Злостно-хулиганское изображение… нашей действительности сопровождается антисоветскими выпадами». Когда это говорилось о Зощенко, да еще в постановлении ЦК — мужественно отмененном ЦК нынешним, — многих нет-нет и брала оторопь. Грубая работа все-таки чувствовалась. А та самая молодежь, сознание которой он хотел «отравить», с еще большим интересом тянулась к его плохо припрятанным родителями книгам, читая втихомолку, украдкой, из-под крышки школьной парты. Постепенно премудрый закон обветшал. Но не умер, а преобразился. В новый, более либеральный. Его суть заключена во фразе одного умного — сейчас не установить кого именно — человека: «Сейчас не время…» Если старое постановление просто констатировало: «В стихах Хазина „Возвращение Онегина“ под видом литературной пародии дана клевета на современный Ленинград», то потом стали говорить несколько иначе: «Когда весь советский народ, успешно преодолев последствия культа личности, строит коммунистическое завтра, которое наступит в 1980 году, вы предлагаете…» Что предлагал Александр Хазин (1912–1976) в середине шестидесятых годов? Да то же, что и в середине сороковых, когда наш народ, победив фашистов ценой великих жертв, казалось, вот-вот вздохнет свободно и начнет свободно восстанавливать истребленное и утраченное, весело расставаясь с тем, что мешает. Во имя этого он и написал: «В трамвай садится наш Онегин. О бедный милый человек! Не знал таких передвижений его непросвещенный век. Судьба Онегина хранила — ему лишь ногу отдавило, и только раз, толкнув в живот, ему сказали: „Идиот!“ Он, вспомнив древние порядки, решил дуэлью кончить спор, полез в карман… но кто-то спер уже давно его перчатки. За неименьем таковых смолчал Онегин и притих».
— ВИТЬКА? — спросил кто-то по телефону, и мне вдруг захотелось, пренебрегая обычной щепетильностью по отношению к Витькиным делам, поговорить от его имени. Я решил: если пойдет какой-нибудь секретный мальчишеский разговор, обращу все в шутку или повешу трубку. — Салют! — сказал я. — Ну как? — спросил мой собеседник. — Как вчера? Я не знал, что было вчера. Витька пришел рано, в хорошем настроении, даже показал мне новый прием самбо, который накануне сдал на четверку; больше того — он целый вечер делал расчет электрических цепей, а потом что-то переводил с английского. Тем не менее нужно было как-то ответить. — В порядке, — на всякий случай сказал я. — Поезд ушел вовремя.
Так уж случилось, что имя Александра Хазина стало известным, что называется, широко сразу после одного высокопоставленного цитирования: «В трамвай садится наш Онегин. О бедный милый человек! Не знал таких передвижений его непросвещенный век. Судьба Онегина хранила — ему лишь ногу отдавило, и только раз, толкнув в живот, ему сказали: „Идиот!“ Он, вспомнив древние порядки, решил дуэлью кончить спор, полез в карман… но кто-то спер уже давно его перчатки. За неименьем таковых смолчал Онегин и притих». Было это спустя год после войны — в сорок шестом.