Белолобый созидает жизнь, даже когда заливается кровью. Теряя кровь, он понимает, что с нею уходит мощь и твердость духа, унаследованные от отца и укрепленные Белолобым, — с чем же потомок останется? Он держит себя под неусыпным контролем, потому что те высокие начала, которые он носит в себе, по его представлению, есть костяк жизни — его-то и надо заслать дальше. Если у Белолобого и есть инстинкт самосохранения, то это инстинкт сохранения высоких начал, высокого качества.
Монолог Белолобого — бессловесен. Это немотствующая деятельность, ее красноречие — в тонких реакциях на опасность; в бесчестном преимуществе или победе Белолобый всякий раз чувствует угрозу для жизни. Он охраняет жизнь от соперника и зорко — от себя самого, от собственного духа, если он вдруг ослабнет. Поэзия новеллы — в тонкой и яростной живописности, в том, как эти два стиля смиряют друг друга.
Монолог охотника, при том, что он — внутренний, искусно красноречив, последователен в своем прихотливом движении и прихотливой аргументации. Промерзая на склоне гребня, куда не взбирался еще ни один из охотников, охотник Джобе сурово и сухо логичен. В этой сухости и суровости Джобе только лишь мерещится обнаженная правда — истина истощается, омертвляется в его антиномиях. «Я ли тебя загнал на этот выступ, ты ли заманил меня сюда?» — вопрошает тура охотник. «Если бы тебя было легко достать, то давным-давно перестал бы существовать ты — тур и весь твой турий род, и тогда не было бы ни тебя — тура, ни меня — охотника… И нет врага злее и друга ближе — чем мы с тобой».
Они тоже друг у друга в плену. Но, как и Белолобому, охотнику нужна лишь честная победа. Так же, как и Вожак, он зорко следит за тем, чтобы в его победе не было подтасовки и неправого преимущества. «…Не подумай, что я сижу здесь и дожидаюсь твоего промаха. Боже сохрани! Нет, я обязан превзойти тебя умом и ловкостью. Ты сам знаешь, что сюда ни растяпа, ни проныра охотиться не полезет». «В нашей кровной вражде и есть наше спасение». И через две строчки: «Я еще туров у соленого родника не подкарауливал. Что поделаешь… Я в жаждущего стрелять не стану, не в моих это правилах. И голодному я не подсыплю яда».
Но почему понадобилось ему оправдываться? Потому что, цепляясь за осыпающуюся вертикаль скалы, на которую он взобрался в погоне за туром, охотник телом чувствует, как в этой ситуации зарождается оползень исконного кодекса горца и рыцаря. Прежде чем спохватиться и начать оправдываться, он говорит: «Ближе тебя на этой вершине, упирающейся в небо, у меня никого нет. Мороз вот-вот проймет меня до костей, и лишь беседа с тобой поможет скоротать ночь. А утром? Утро вечера мудренее, может, мне удастся взобраться повыше или оступишься ты».
Все-таки он ждет промаха…
Без промаха, без случайности выхода нет. Ведь и прежнего Джобе, дядю охотника, сбросил в пропасть неистовый ураган, а не тур, которого Джобе загнал на вершину. Тот был, видимо, предок этого тура. Совершенство соперников уже тогда было уязвлено вмешательством случая. Их противоположность друг другу уже перестала их совершенствовать. Антитеза доведена до предела, за которым ей нечем питаться, и нужен случай — ураган, осыпь, еще что-нибудь, — чтобы ее разрешить. Или промах.
Но промах был допущен охотником, хотя тур погиб. И погиб от его пули. Тур сам бросился в пропасть, и в этом последнем смертном прыжке Джобе его и подстрелил. Тур хотел умереть, как умирают все туры, когда приходит их час. Они умирают не в логове, а в прыжке, разогнавшись, «и только щебень и камень несутся за ним, и земля для твоей могилы».
Выстрел Джобе был бесчестным. Это был смертельный для тура и роковой для Джобе нравственный промах. Он не стрелял в туров на водопое. Он брезглив к птицеловам, этим лихим усачам, охотящимся на перепелов, но он не побрезговал выстрелить в гибнущего.
Он зорко следил за собой, чтоб не нарушить кодекс охотничьей горской чести. Но эту зоркость и понадобилось мобилизовать потому, что нравственность была на пределе. Он успел удержать себя, чтобы не подколоть вслух соперника в любви. Но здесь не успел удержаться — и выстрелил.
Противостояние тура и Джобе перестало их совершенствовать. Оно стало их истреблять.
Крайняя ситуация оказывается истребительной именно в силу того, что она крайняя. Иоселиани не поэтизирует ее как высший критерий, последнее прибежище истины, когда каждый обнаруживает, кто он есть, и это последний ему приговор.