Я взяла тот же тон, что и господин Еренев двумя днями ранее, то есть старалась говорить четко, но без эмоций, в точности излагать факты и ни слова не говорить о своих мыслях, тем более догадках. Лишь дважды намеренно позволила голосу чуть дрогнуть. Первый раз, когда стала рассказывать, как меня швырнули в чулан, второй — рассказывая об обнаруженном на улице трупе. В этих местах явственно было слышно, как по залу прокатывалась волна сочувственных вздохов и шепотков.
Едва я закончила, как судья объявил перерыв и сообщил, что свои вопросы защита сможет задать по его окончании. Судьи удалились в свою комнату, жюри — в отведенное для них помещение. Арестованного тоже увели куда-то. Публика потянулась в фойе.
Иван Порфирьевич ободряюще тронул меня за плечо и предложил передохнуть за пределами зала. Мы с дедушкой вышли и тут же оказались среди господ артистов. Вот кто не считал нужным скрывать эмоции. Меня успели и похвалить, и обругать многократно. Ругали за глупость, с чем я была согласна. Хвалили за то, что держалась умно и с достоинством, в чем заслуги моей было немного.
Подошел господин Вяткин, но деликатно не стал ни о чем выспрашивать, ограничился приветствием и ободряющим взглядом. Зато на него накинулись целым роем с требованием отвести в самое ближайшее приличное место для обеда. Само собой, журналист такое место знал и вызвался всех проводить. Мы, я и дедушка, заколебались: идти вместе со всеми или нет. Но тут подошел Дмитрий Сергеевич и сказал, что пообедать необходимо, для бодрости духа и тела. При последних словах он мне даже подмигнул.
После обеда в оказавшемся весьма приличным во всех отношениях трактире случилось одно не очень заметное происшествие. Господин Корсаков достал свой портсигар и стал прикуривать папиросу. А господин Вяткин спросил его, как он распорядился с теми портсигарами, что были ему надарены после бенефиса.
— Снес в ломбард, и дело с концом, — ответил антрепренер. — Кстати, обнаружил там одну вещицу, что пристроил туда же еще два года назад. Само собой, я заинтересовался причинами такого долгожительства безделушки по данному адресу и о том спросил. Оказалось, что она была продана, затем заложена и вновь продана. А недавно ее сызнова принесли в залог. Ну и что вы о том скажете?
Что ему ответили, я не слушала, потому что в голове вдруг стала вертеться какая-то важная мысль, но я никак не могла за нее ухватиться.
Да тут еще и господин Корсаков окончательно меня сбил, спросив:
— Как же вы, такая умница, себя столь большой опасности решились подвергнуть?
— Значит, не такая уж я и умница, — ответила я.
— Вот и инкогниту[66] вашу раскрыть пришлось, — он так и сказал «инкогниту», видимо, для юмора.
— Вы так говорите, будто и прежде все знали? — удивилась я.
— Вы же знаете, что у нас в театре многие про многое знают. Но стараются свои знания при себе держать. Вон всем известно, что мы с Екатериной Дмитриевной давно уже муж и жена, но раз мы о том молчим, так и все делают вид, что не знают этого. Для работы так правильнее. А уж если кто фамилию свою напоказ не выставляет, кто, считая ее неблагозвучной или просто неподходящей для театра, кто из иных соображений, так то дело совершенно обычное — почти все пользуются сценическим именем. Главное, что ты сам по себе достоин уважения.
От этих простых слов со скрытой в них незатейливой похвалой мне стало так приятно, что едва слезы не проступили.
46
Вопроса о причинах, побудивших меня на столь неразумный поступок, все мы ждали и от господина адвоката. Ждали, потому что, если он будет задан именно им, стало бы возможным рассказать о моих подозрениях в связи с убийством за кулисами театра и тем натолкнуть на размышления присяжных. Обвинение такой вопрос задать не могло, так как со стороны все тех же присяжных поверенных могло показаться, что обвинение пытается бездоказательно обвинить подсудимого еще и в другом преступлении.
Но господин Власов такого вопроса не задал, чем еще раз показал свое умение вести дела. Он сразу вцепился мертвой хваткой в мои слова о том, что разговор в доме на Юрточной шел по-французски.
— Господа, — начал он чуть смущенно. — Я не имею ни малейшего повода сомневаться в образованности свидетеля. Раз свидетель сказала, что разговор шел по-французски, значит, он шел по-французски. Но столь ли хорошо свидетель владеет этим языком, чтобы все мы могли стать убеждены, что все, абсолютно все, ею услышанное, было понято правильно? Или хотя бы правильно передана нам суть того разговора?