Или еще Поля — девица, которая раньше в монастыре жила, а теперь вот тридцать лет на конфетной фабрике шоколад заворачивает. Ей вроде бы ничего, и комната у нее получше, и шоколад, конечно, вкусный, заворачивать его интересно, можно даже обертки домой уносить и раскладывать на столе — загляденье! Только она раньше в Бога верила, а здесь не может, здесь его каждый день ругают, да так ловко, с астрономией, а она послушная, она не может верить, если ругают, вот и живет тридцать лет без Бога, и оттого смутно ей все и невесело. И то сказать, как ей без Бога, если мужа никогда не было и детей случайных тоже не завелось, а вся-то радость в жизни, что марки с конвертов научилась собирать. Наклеит в альбом, полюбуется, а потом соседского Генку зовет, чтоб меняться. Она ему фантики шоколадные, а он ей марки. Только марки марками, а ей еще и правды охота. Раньше правда у бога была, и так хорошо было, так покойно, ничего-то тебя не задевало — Бог все видит, за все воздаст. Он за нас пострадал, за то ему и слава, искупил наши грехи, только молись ему крепко, и всех де-лов. А теперь правду у Бога отняли, отдали ее телевизору, поначалу-то похоже было, око у него тоже всевидящее, смотрит на тебя из угла или, наоборот, подводное дно сам покажет, но потом поглядела она передачу про их фабрику, тут все и поняла, увидела, что нет в телевизоре правды. Разве ж Нелька Козырева на упаковке сидит, как показывали? Красивая, вот и посадили. А машина сортировочная? Да она уж месяц как не работает, ее же вручную для съемок крутили, Поля сама видела. Какая ж это правда. И если ни у Бога правды нет, ни у телевизора, неужели ей самой теперь нужно за это браться, самой за правдой следить, добывать ее вокруг себя по кусочкам? Да откуда ей разобраться, в чем она есть, а в чем ее нет? Вот, в заседатели ее выбрали, в суде заседать — то-то мука. Прокурор говорит — она с прокурором согласна, защитник свое талдычит, наоборот, она и с защитником соглашается, а потом как судья скажет, так все и делают. Или Николай Степанович все соседа их ругает, Троеверова, уж такой он вредный, такой бессовестный, а Поля все хочет ему возразить, хочет напомнить, как тот его со всей своей вредностью на работу устраивал, когда его никуда не брали, да все не решается. Это про близкое, а про дальнее, про международное и говорить нечего. И от такой путаницы сидит в ней мука неразрешимая, грызет ее тихонько с утра до ночи, не понять ей самой ничего, и хочется, чтоб пришел опять кто-нибудь один, как раньше было, взял бы на себя всю правду, вместо Бога и телевизора, и дал бы ей хоть дожить спокойно с интересными марками, с вкусным шоколадом.
Так мы здесь мучаемся все, кто из Малых Цапелек, терзаемся безысходно, каждая клеточка внутри наболела, но уж и ненавидим зато страшно таких вот, в халатиках, — за то, что все им здесь легко, за то, что для них весь этот кавардак и метания, они в нем как рыба в воде, за халатики их, за брючки, за чулочки красненькие, за волосы, на одну сторону переброшенные, за губы нарисованные, за то, что ходят легко, без оглядки, что на работе командуют уверенно, за то, что словами сыплют как горохом, за то, что не боятся друг друга, в гости бегают, веселятся, а пуще всего за бесстыдство, с каким в глаза глядят. И уж раз ты к нам попалась такая, раз некуда тебе деваться, то мы уж тебе покажем, натешимся, отведем душу — вот тебе! Получай! Так ее! Еще!
— Нет! Не могу больше! Хватит! — восклицала Лариса Петровна, врываясь в Сережину комнату. — Завтра же! Куда угодно! Ноги моей тут не будет. Бежать!
Но бежать как-то все не получалось и не получалось.
16