Сердце его тотчас сжимается в ожидании звона, но ничего нет. Флакон застрял между спинами, он достает его целым и невредимым, но картина уже врезалась в его сознание — толпа, ее лицо, тянущееся к нему через головы, и звон, от которого сжимается сердце.
Или вот еще.
Очень поздно, пустая улица, только что проехал последний самосвал — еще расплывается его след на мокром снегу. Сережа стоит на углу и ждет. Через дорогу — большой дом. Это киностудия. Старинный фасад с высокой аркой, за ней садик и новые павильоны, и еще сбоку какой-то корпус хле-бо-элеваторного вида, из одних цилиндров. Он ждет Ларису Петровну, ее позвали в массовку, устроил какой-то приятель — нужно было срочно двадцать женщин изображать мешочниц и спекулянток в теплушке. То-то было счастья! И теперь она там, съемки авральные, допоздна, а он ждет ее, чтобы проводить. Он смотрит на этот дом, на старинный фасад, прикидывает, сколько в каждой картине теплушек с массовками, сколько актеров, операторов и прочего кинолюда болтается по всем павильонам, а Лариса Петровна, сама Лариса Петровна лишь одна из многих, крошечное колесико, да еще счастлива этим. Через это, мысль о ней, маленькой среди всей толпы, в нем невольно возникает почтение ко всему, что творится за этим фасадом, кто его знает, может, и правда, здесь храм, и даже картины не кажутся такими скучными. Что ж ругать-то? Ругать-то легко, а попробовали бы сами сделать. Одному одно, другому другое — разве всем угодишь. Он переступает поближе к краю, оставленные следы тотчас заполняются водой. Дверь киностудии открывается, стройные мешочницы в туфельках и шубках выходят одна за другой, а вот наконец и Лариса Петровна. Она видит его, машет рукой и бежит, зажав воротник у горла и разбрасывая в стороны носками, но вдруг останавливается, чтобы пропустить невесть откуда взявшуюся машину, машина оставляет дымный следок, и она возникает из этого дымка внезапно, по всем законам киносъемки — это длится мгновение, но врезается в Сережину память и потом каждый раз переполняет нежностью, стоит только вспомнить.
Время от времени он прокручивает для себя эти кадры, мечтательно улыбаясь, не замечая, как они путаются, накладываются друг на друга, сливаются в сладкую небывальщину — господи, да кому нужна здесь точность или правдоподобие.
Вот она входит в темный зал, свет только на сцене, идет, крутя сумочкой, по проходу и сразу к нему (ни слова Салевичу, ни здрасьте кому-нибудь), наклоняется сзади, приобнимает за шею и шепчет что-то в ухо — не важно, что именно. Пли в машине, Герман целует ей руки, а он видит это, и у него лучи до кончиков пальцев, а она отталкивает того в лоб ладонью, отнимает руки… Хотя этого же не было на самом деле, это его самого она потом отпихивала на лестнице, так нет же — наложилось сюда, и ничего теперь не изменишь.