«Вы бросили брошюру „Любовь в Фаланстере“, не дочитав ее; она вам не понравилась. Отчего же это? Отчего я думал, что она доставит вам гораздо более удовольствия, чем какой-нибудь неправдоподобный „Вечный Жид“? Как мне кажется, этому могут быть две причины: или вы считаете вопрос, о котором трактует эта брошюра, недостойным вашего внимания, или считаете брошюру
Что прилично и что неприлично? Дама, кричавшая мне о неприличии книги, говорит, что прилично то, что принято в свете, в обществе.
Но это-то общество и есть
И вот является сильный и великодушный человек, который разоблачает их приличие, называет его истинным именем: лицемерием, и все кричат, что это
Книга эта занимательная, потому что показывает в перспективе счастие наше. А счастия все мы желаем, потому что счастие — цель жизни. А многим ли дано наслаждаться этим, из 1000 — одному, да и те вполне ли наслаждаются? О, нет! Они встречают тысячи препятствий.
И вот нашлись люди с горячею любовью ко всем людям, к целому человечеству, которые посвятили всю жизнь свою на то, чтоб найти такое устройство общества, где б все были богаты, счастливы и довольны, где б не было ни слез, ни преступлений. И во главе их стоит величественный гений Фурье…
Фурье придумал такое устройство общества, где все страсти наши, приведенные к гармоническому развитию и направленные к одной цели, находят себе полное удовлетворение».
Перепелочный сыр
Когда поручик Николай Момбелли попросил поближе познакомить его со Спешневым, Петрашевский не мог не вспомнить сибиряка Черносвитова, недавних с ним разговоров. Тот еще не уехал из Петербурга, изредка бывал на пятницах, только куда девалась общительность, острота и бойкость речей — бывшего исправника как подменили. Оскорбился, не мог простить Спешневу недоверия, небрежения, вранья. Да и у Петрашевского со Спешневым остался осадок; подозрения, какие сибиряк к себе вызывал, отнюдь не улетучились. Разумеется, между ним и Момбелли не было ни малейшего сходства. Только что оба — новые люди.
Впрочем, будь поручик Черносвитову родной брат, Петрашевский все равно почел бы долгом исполнить его пожелание, не спрашивая о причинах. В чем другом, как не в сближении разных людей, прежде всего и заключался смысл его пятниц?!
После собрания Михаил Васильевич попросил Спешнева остаться и позвал их обоих к себе в кабинет, где Момбелли, как он и думал, заговорил о своем замысле, которым как-то, к слову, с Михаилом Васильевичем уже поделился.
— Одно пожелание, господа: чем бы ни кончился наш разговор, пусть останется между нами, — попросил Момбелли и стал говорить, что людей развитых, просвещенных, с передовыми понятиями очень мало в России, и тем ходу никакого, и что он, человек небогатый и незнатный, особенно больно чувствует это, служа в гвардии. Из не очень-то внятных его объяснений можно было все же понять, что предлагает он некое товарищество, чтобы помогать друг другу, поддерживать друг друга.
— Видите ли, Николай Александрович, — сказал в ответ Петрашевский, и на это обращение откликнулись оба собеседника, и все втроем рассмеялись. — Видите ли, Момбелли, — поправился Петрашевский и спросил: — Или, может быть, обозначим вас как Николай Второй Александрович, а Спешнева Николаем Первым?
Посмеялись еще, и разговор сделался непринужденней.
— Как фурьерист я уже по одному по этому признаю пользу всякой ассоциации, — сказал Петрашевский.