«…этот огромный домина, — пишет К. Чуковский, который первым начинал хлопотать о выделении елисеевского дворца писателям, — выходил на три улицы: на Мойку, на Большую Морскую и на Невский — и трехэтажная квартира Елисеевых, которую предоставили Дому искусств, была велика и вместительна. В ней было несколько гостиных, несколько дубовых столовых и несколько комфортабельных спален; была белоснежная зала, вся в зеркалах и лепных украшениях; была баня с роскошным предбанником; была буфетная; была кафельная великолепная кухня, словно специально созданная для многолюдных писательских сборищ. Были комнатушки для прислуги и всякие другие помещения, в которых и расселились писатели: Александр Грин, Ольга Форш, Осип Мандельштам, Аким Волынский, Екатерина Леткова, Николай Гумилев, Владислав Ходасевич, Владимир Пяст, Виктор Шкловский, Мариэтта Шагинян, Всеволод Рождественский… И не только писатели: скульптор С. Ухтомский (хранитель Русского музея), скульптор Щекотихин, художник В. А. Милашевский, сестра художника Врубеля и другие.
Здесь же водворились три студиста, те, которые уже успели приобщиться к писательству: Лева Лунц, Слонимский и несколько позднее — Зощенко».
Разместились писатели и художники сообразно времени —
ДИСК, этот клуб-монастырь искусств, открылся в ноябре 1919 года и сразу закипел собственной творческой жизнью. Управлялся Дом искусств Высшим советом, куда входили писатели, художники, критики — А. Ахматова, Ю. Анненков, А. Волынский, М. Добужинский, Е. Замятин, К. Петров-Водкин и другие причастные к искусству лица. Литературным отделом руководил К. Чуковский. Его стараниями были организованы библиотека и книжная лавка, началось, несмотря на бессчетные препятствия, издание журнала «Дом искусств», наладились постоянные публичные лекции и литературные вечера. В сентябре 1920 года здесь принимали приехавшего в Россию из Англии Герберта Уэллса, этот вечер вел М. Горький. Сюда из Москвы приезжал Маяковский — читать новую поэму «150 000 000»; по нескольку раз выступали Горький и Блок; частым гостем был знаменитый юрист и судебный оратор, почетный петербургский академик Кони, близко знавший Толстого, Тургенева, Достоевского, Некрасова, Гончарова, Чехова; о своем понимании театра вел речь Немирович-Данченко, о работе художника — Петров-Водкин. Не говоря уже о выступлениях поэтов, прозаиков, литературоведов, населявших ДИСК или ведших семинары в возродившейся здесь Студии. Здесь выступал О. Мандельштам, и А. Грин впервые прочел свою повесть «Алые паруса»…
Таким образом, у Зощенко продолжился его «литинститут».
В его автобиографической повести есть раздел «1920–1926», который начинается главкой «Дом искусств»:
«Этот дом на углу Мойки и Невского.
Я хожу по коридору в ожидании литературного вечера.
Это ничего не значит, что я следователь уголовного розыска. У меня уже две критические статьи и четыре рассказа. И все они очень одобрены.
Я хожу по коридору и смотрю на литераторов.
Вот идет А. М. Ремизов. Маленький и уродливый, как обезьяна. С ним его секретарь. У секретаря из-под пиджака торчит матерчатый хвост. Это символ. Ремизов — отец-настоятель „Обезьяньей вольной палаты“. Вот стоит Е. И. Замятин. Его лицо немного лоснится. Он улыбается. В руке у него длинная папироса в длинном изящном мундштуке.
Он с кем-то разговаривает по-английски.
Идет Шкловский. Он в восточной тюбетейке. У него умное и дерзкое лицо. Он с кем-то яростно спорит. Он ничего не видит — кроме себя и противника.
Я здороваюсь с Замятиным.
Обернувшись ко мне, он говорит:
— Блок здесь, пришел. Вы хотели его увидеть…
Вместе с Замятиным я вхожу в полутемную комнату.
У окна стоит человек. У него коричневое лицо от загара. Высокий лоб. И нетемные, волнистые, почти курчавые волосы.
Он стоит удивительно неподвижно. Смотрит на огни Невского.
Он не оборачивается, когда мы входим.
— Александр Александрович, — говорит Замятин.
Медленно повернувшись, Блок смотрит на нас.
Я никогда не видел таких пустых, мертвых глаз. Я никогда не думал, что на лице могут отражаться такая тоска и такое безразличие.
Блок протягивает руку — она вялая и безжизненная.
Мне становится неловко, что я потревожил человека в его каком-то забытьи… Я бормочу извинения.
Немного глухим голосом Блок спрашивает меня:
— Вы будете выступать на вечере?
— Нет, — говорю я. — Я пришел послушать литераторов.
Извинившись еще раз, я торопливо ухожу. <…>
<…> Я думаю — неужели это пресыщенье?»