Колобок-матерщинник лет под 30: омерзительный с виду, лицо кошачье, сальное, будто жирком смазанное, усы торчком вокруг пухлой губы, редкие волосы зачесаны набок со старательным пробором, залысины на висках, плешь на затылке, зуб золотой, зуб металлический, и неожиданно печальные, тоскующие глаза, запрятавшиеся глубоко в провалах. В углу, на нижней наре, их залегала целая компания. С наслаждением и шумом портили и без того порченый воздух, гоготали, соревнуясь, кто громче, кто дольше, кто выразительнее, порой выскакивали очумело из-под нары, удирая от собственной вони. Сколько их материли, сколько упрашивали – всё без толку. После ужина уползали на свою нару, пятками упирались в верхнюю – и пошло!
Колобка-матерщинника посадил отец, "папашка-топтун на пенсии". "Всю жизнь, гад, под чужими окнами стоял, в щели подглядывал, а теперь жить учит". По воскресеньям они пьют вместе, а, выпив, ругаются из-за Сталина, которого папашка боготворит, а сын материт без устали. У папашки на склоне лет одни вздохи: при великом вожде паек был, зарплата, выслуга, премиальные, северные, наградные к праздникам: ты только служи честно, тебе всё будет. "Я об его лысину четыре стула обломал, а он всё за Сталина держится”. И захохочет, заверещит тоненько, жирненько, мерзким упитанным смешком. И матом, сплошным матом без передышки. А глаза на лице не смеются, глаза печальные, вопрошающие, без надежды на ответ.
Работает колобок на санитарной машине, халтурит между делом. "Останавливает меня грузин с бабой: давай, говорит, за четвертной три круга по Садовому кольцу. Давай, говорю. А куда ему три круга, ему и один не продержаться. Я себе фары включил, сирену врубил, жму посередке на красный свет, а они там, в фургоне, на носилках забавляются. Круг, ору, еще круг, всё – приехали! Кольца одного не прокрутили, а он уже спёкся. Лежит – не дышит, хоть в больницу вези”. И опять с хохотком, с матерком, с бесстыдной порчей воздуха.
А однажды наговорил вдруг яростно: не разберешь чего. В кратком пересказе так: кто пьет много, у того в душе гложет. Пьют самые ранимые, самые уязвимые. Пьющие – они и есть те страдальцы, что за всех отдуваются. Непьющие дома сидят, перед телевизором: они молчуны. А эти переговорят, обсудят, попытаются додуматься. Никто не понял его речей, он и сам, вроде, не очень-то уловил, и утих, как застыдился. Это его слова, колобка-матерщинника, в тоске и изумлении, ночью, в поту и грязи, задохнувшись от собственной вони: "Как же на эту жизнь трезвыми глазами смотреть?..”
Матросик в тельнике и бушлате – мясник из гастронома. Невысокий, квадратный крепыш: грудь крутая, бицепсы вздутые, челочка наискосок на низенький лоб. Самостоятельный, солидный, с большим к себе уважением. "У меня дом, семья. Я редко прихожу трезвый, но прихожу домой всегда". На работу отправляется затемно – мяса нарубить до открытия, а дошлые мужички уже по дворам хоронятся, водкой промышляют. Ночная продажа: пятерка с бутылки. Матросик платит, у него деньги всегда при себе. Утром, до работы – бутылочку, в обед – бутылочку, под закрытие – еще одну. В магазине варят мясо на плитке, лучшие куски, в обед едят много и жирно. "У меня жена – шелковая. Я ее раз в месяц бью. Дней двадцать прошло, а она уж знает: скоро вломлю". "Так кто же тебя посадил?" "Теща". И смеется: "Га-га-га!" Смеется, как работает. Как камни выплёвывает. "Га-га-га" – три камня. "Га-га-га" – еще три.
Пришел домой выпивши, за ужином добавил, сел к телевизору хоккей глядеть. Всё в норме, культурненько: наши с канадцами. А теща желает другую программу, теща за ручки хватается: там детектив, с продолжением. Слово за слово: он ее по матушке. Она в крик, он ей в лоб! "Га-га-га…” Прискакала милиция, он и им в лоб! "Га-га-га…” Сволокли его в отделение, выскочил на шум майор, он и майору в лоб! "Га-га-га…” Связали его "ласточкой", руки за спиной прикрутили к ногам, пришел майор с фингалом под глазом, неторопливо бил сапогом по ребрам, не спеша приговаривал: "Будешь знать, как милицию бить. Будешь знать. Будешь знать”. Потом держали его пять дней в милиции, чтобы синяки сошли. Потом отвезли в суд, дали еще десять суток. "Я не в обиде, не... Нормально поступил, по-человечески. Могли бы дело завести, срок навесить года на три". Вспоминал майора часто, с благодарностью, только на наре не мог улежать: ребра болели и вздохнуть трудно.
Сидел, скорчившись, под потолком, рассказывал о работе о своей: как деньги делает. Всё мясо идет первым сортом: и ребра, и голяшки, и прочее другое. Страшно, конечно, под топором ходит, зато копейка хорошая. Тонну мяса нарубил – директору полсотни. "Ну и сколько у тебя на день?" "Да тридцаточка, не меньше". "Чего ж так бедно?"