Они шли по улице удрученные. Кругом была жизнь, прекрасная, веселая. Город был расцвечен флагами и транспарантами — готовился к Октябрьским праздникам. На площади перед театром на стальных фермах подняли огромный глобус, вокруг него с писком кружился спутник, вспыхивали лампочки.
Зрелище получилось довольно впечатляющее — толпа народу не убывала.
Хорошо, что горести скрываются в отдельных сердцах, о них не подозревают остальные. Может быть, хорошо. Иначе трудно было бы жить.
Шел гражданин навеселе, покачивался на нетвердых ногах и пел себе: «А ночка темная-а была-а!» Встретил его милиционер, спросил: «Что, дядя, успел набраться? Не дождался до праздника?» — «Я с горя, понял? — сказал дядя и уставился удивленно в безусое лицо милиционера. — Жена забеременела, понял?» — «Чудак, какое же это горе? Лучше радуйся». — «Так ви-ить седьмым! Что делать буду? Понял?» — «Иди домой, скажи ей, что она мать-героиня». «И-и пойду, — заторопился гражданин, — Я скажу-у!»
Всякое бывает горе.
Около винного подвальчика Генка невольно замедлил шаг. Илья взглянул на него и толкнул дверь.
Внутри магазин было не узнать. За прилавком стоял все тот же черноволосый Дода Иванович, на полках разместились коробки конфет, мармелада, бутылки с красным вином. И все же магазин было не узнать.
— Прошу, молодые люди, — без желания сказал Дода Иванович. — Что вам, бутылку вина на вынос? Коробку конфет для девушки?
— Сколько Василий должен?
— Теперь мне уже никто не должен, — сказал Дода Иванович. — Новый порядок, в розлив не продаем.
Он порылся в ящике и бережно вытащил картонку с фамилиями должников. Фамилия Василия была обведена траурной чертой.
— Сколько он должен? — опять спросил Генка.
— Зачем так говорить? — вспылил Дода Иванович. — Никто мне не должен! Кто не приходит вовремя, уже не должен.
— Помер Василий…
Продавец взглянул на ребят странными налившимися болью шоколадными глазами.
Потом вздохнул и пошел запирать дверь. Из-под прилавка достал стаканы, налил вина.
— Ты остался один?
— Да, — сказал Генка и еще повторил: — Да. Когда-то у меня отец искал счастья с двугривенным в кармане.
— Не нашел?
— Не нашел…
— Что счастье? — впав в меланхолическое настроение, сказал Дода Иванович. — И я был счастлив. Заходили молодые люди выпить стаканчик. Чудесные люди, как дети. Чем обидел, не знаю. Новый порядок. В розлив не продаем.
Он грустно покачал головой, сполоснул стаканы и убрал вместе с бутылкой под прилавок. Снова открыл дверь.
— Хочу уехать… Куда уехать?.. Тоска грызет. Чем обидел, не знаю…
Дома у Генки — Женя Першина. Глаза припухшие, заплаканные. Приставлены к стене картины. На одной в окопе убитый солдат, вьется дымок папиросы. Веет от нее жуткой простотой: жизнь — щелчок по комару. В стороне рисунок с Перевезенцева. Василий успел сделать его только вчерне. И в куче цикл набросков — «Завод и люди».
— Григорию надо отдать, — сказала Женя, взяв в руки рисунок. — А солдата дай мне, если можно…
— Все твое… Бери, что нужно. Уйду в общежитие. Я здесь жить не могу. Я дня не могу остаться.
— Как странно, — грустно улыбнулась Женя. — А для меня каждый предмет, запах — родной.
— Жень, может, останешься? Тебе нужна будет комната. Живи, а я уйду.
— Спасибо, — сказала она. — Мне в самом деле понадобится комната. Дадут на стройке.
— Здесь Василий жил, — хмуро сказал Генка.
Першина обняла его, по-матерински тепло поцеловала. Генка зарделся: никто так его не целовал с тех пор, как себя помнит.
— Сколько лет прошло после войны, — горько сказала Першина. — Люди уже забыли, какая она, и в то же время она везде и всюду! В каждом из нас, как гадюка, живет она. У кого семью поразбросало, кого убили. Сколько женщин одиноких, без мужей! С кого спросить им за свою судьбу? Ребята сиротами растут, не зная отцовской ласки. А у таких, как Василий, она сказывается на каждом шагу, каждая боль напоминает о войне…
Она села на край кровати, жалко улыбнулась.
— Он ведь не умер, правда? Он будет жить в моем мальчике, нашем мальчике. Он повторится, мой милый, славный… Война — как гадюка. Она будет помниться и маленькому Василию. Я бы этого не хотела… Ой, как не хотела, малыш мой…
Илья тронул Генку за рукав, они потихоньку вышли. Першина все так же сидела на краю кровати. Наедине с горем.
Всякое бывает горе.
Что бы там ни было, завод должен работать.
Вышла из строя машина — ее заменяют новой. Ушел человек — на его место встает другой…
Дня через два Илья обедал в столовой и услышал сзади себя взволнованный голос Першиной:
— Простую сетку вяжут, а огрехов уйма, — приглушенно рассказывала она. — Подошла к одному. «Не то делаешь, — говорю, — не умеешь». А он взглянул на меня да этак пропел: «Не умею, не умею-у. Да катись ты к черту! Учить вы все мастера». Вот эту бригаду арматурщиков, товарищ Колосницын, и дай мне. Ребятишки, видно, толковые, да что с них сейчас взять. А мне хочется поработать с ними…
Жутко было слышать ее голос, в котором звучали и боль, и отчаяние. «Это она с тоски, точно», — подумалось Илье. — Как тогда с ласточкой: «Закрутилась ты, как я, горемычная…»