Вечером усталые и пропыленные трухой трех столетий, мы сидели у костра, попивая крепкий чай. Хрустели в огне сухие иглы, выпаливала временами ольха. Патриарх медленно посасывал из алюминиевой кружки чай.
— Знаете, Андрей, меня всегда привлекали эти люди, что бежали черт знает куда, в какую глушь. Я пытаюсь представить, зачем они покидали родные места, обжитые крепости и селенья? Чтобы сохранить свои зипуны и два сложенных вместе перста? Помилуйте — но это внешнее. Было что-то глубинное, интуитивное, что заставляло их идти на муки, лишения…
Вот эта церковь… Мера ее — человек, его рост, его взгляд, обращенный к богу, к алтарю, его распахнутые руки, подобные распятому на кресте… Нигде не нарушена эта пропорция. Поищите ее в великокняжеских соборах, во всей петербургской гигантомании — там иные меры, иная цель. Там человек должен трепетать перед величием, склоняться ниц перед государством, царем, богом… А эти скитальцы остались самими собою в таежной глуши. Золотое сечение, мастерски найденное соотношение, неприметное на взгляд, — и вы полны доверия к природе, к себе, не унижены и не подавлены. Здесь нет того вечного испуга, что сопровождает всю казенную архитектуру, от египетских храмов Амона до папских колоссов в Ватикане или монумента Исаакия в Петербурге… Поистине неисчерпаемо тридесятое царство потаенной России.
Таким он и остался в моей памяти с той ночи: осунувшийся, с сухим напряженным блеском глаз, всматривающихся в темноту, в которой скрыто от нас прошлое. «Приятель мой, опять мы ничего не знаем. Опять нам все неизвестно. Опять мы должны начать. Кончить ничто мы не можем», — вспомнил я чьи-то слова вслух, а он усмехнулся:
— Мера, Андрей Викторович, мера. Она поможет узнать все…
Когда кончились мои два года обязательной службы по распределению, я уехал в Москву в аспирантуру. Мне пришлось расстаться с учителем. Ученой степени у него не было, лаборатория в здании в глубине леса занимала всего две крохотные комнатки, до отказа набитые самодельными приборами, а в Москве на кафедре дерева и пластиков работали профессора с мировыми именами. У них была Школа. Именно Школа, потому что, как мне тогда казалось, все-таки нельзя называть этим именем интуицию Патриарха.
Порой я замечал уже и неудачи своего кумира. Так было на пуске элеватора, где, по его мнению, ошибочно была выбрана порода древесины для облицовки воронок зерновых банок. Он горячился, доказывая, что только болван и невежа может ставить мягкую липу на такое истираемое место, но элеватор надо было пускать, сделали записи в протоколе, а комплекс пустили. И он стоял и стоит до сих пор, и о каких-либо бедах у мукомолов мы не слышали. Хотя, впрочем, я могу быть не в курсе, как говорят…
Я поступил на кафедру к профессору Егорову, который остался весьма доволен моим рефератом, где описывались примеры долголетней службы деревянных зданий. Эту работу я писал, используя и свои материалы, и многое из того, что было накоплено Патриархом за годы работы. Дал он мне их сам, причем долго уговаривал не упоминать имени в источниках, чего я, конечно, сделать не решился. У меня оставалось неприятное чувство неловкости. Он, чувствуя это, сам провожал меня на аэровокзал, рассказывал истории из жизни и много иронизировал над своей способностью попадать в каверзные ситуации. Тогда я и услышал, как он в тридцатые годы, работая таксатором по обмеру и отводу лесов, чуть не погиб где-то под Тобольском…
— Понимаешь, Андрей, я отводил лес по берегам Иртыша. На одном берегу зажиточное татарское село, стоит на крутом яру, а лес его и пашни — по другую сторону в низине на сотни три километров.
Поручил мне волком отрезать у них часть лесов для колхоза из русских переселенцев. Приехал я в это татарское село, со старостой по карте порешили, где просеку рубить будем, где межевые столбы ставить. Он мне пятерых джигитов отрядил — пошли мы метки ставить. Целый день тесали — завтра рубить выходить надо.
Утром выходим — нет меток! Словно по волшебству канули — то ли замазаны чем, то ли с коры соскоблены. Иду я впереди, джигиты мои сзади. Хрясть — и падаю в волчью яму. Лапником чуть прикрыта, Дерном — и глубина метра три-четыре.
Я выругался, ощупал себя — все цело, планшет и карта при мне, только карандаши выронил. Кричу — чтобы веревку мне кинули. А в ответ — ни звука! Что за чертовщина? Кричал-кричал, и вдруг понял. Это они, кулачье хитрущее, от меня избавиться решили, леса своего да земли пожалели. А к вечеру, когда смеркаться стало, меня еще ветками забросали — шаги тихие, таежные…
Стал я смотреть — что же у меня есть. Нашел в пиджаке пару сухарей, ножик перочинный — и все. Стал я ножом в торфе ковырять — ступени делать. День ковырял, два — от голода голова начала кружиться, озноб по телу пошел. Я все-таки ковыряю, а внизу вода собирается, в одежду впитывается. Холод кости ломит. Я сухари давно съел, движением греюсь.