Я слушаю ее, и в памяти мучительно всплывает одно старое, забытое нынче слово, которое вдруг так полно обрисовывает облик Оленьки. Как я раньше его не вспомнил. Не гуманность, не ум, не добросердечие, а именно это — Целомудрие… Да, да, целомудрие. Была ли такая богиня у древних греков, думаю я. Когда-то давно, еще до женитьбы с Ольгой Дмитриевной, мы перебирали Афину и Диану, Киприду, Геру. А вот передо мной настоящая богиня — Целомудрие…
Хлопок в ладони рядом — и другая моя ученица отбирает меня у Оли. Нет, не у Оли — Ольги Васильевны. И вальс звучит печально и успокаивающе: «Ничто на земле не проходит бесследно, и юность прошедшая все же бессмертна…»
Вечером, придя в общежитие, я обалдело сочиняю стихи. Нелепые, корявые, как моя жизнь…
Привет с Алтая, дружище! Не забыл своего случайного друга жизни Пашу, Павла Гужеева, наследного лицедея и изгоя, гонит и гонит которого судьба-злодейка по всей Расее-матушке… Вот и донесли меня почти до столичного города Барнаула — демидовской столицы, кержацкого кантона, края земли отеческой, где водятся пьяницы, помнящие, как деды их ладили с Ползуновым самогонный аппарат, да перебрали малость: он и лопнул… Да так, что до сих пор сивухой воняет от Китая до чухонских болот…
Кроме шуток, Андрюха, — знатный край — Алтайское княжество, вотчина демидовская, государство в государстве. Пошли ты к дьяволу свой пужливый, трусливый городок — и айда сюда: здесь старина важнецкая, гордая, первостатейная. Ее россияне строили, которым всегда не было места в гнусной боярской Москве или немецком постном Питере. Строили назло и с отчаянья, от тоски и бесприютности, потому что нет россиянину места в России — всегда его смущали иноземцы. И каждый его на свой лад уму-разуму учил — до тошноты, до волчьего воя. Вот и я сбежал, сбежал, истинный крест, от столпов вавилонских, от прокаженных театров, где паскудство и непотребство, блуд и скотство, и покоя душе нет. А у нас, представляешь, деревянная своя святая вольготность — избы кержацкие, что крепости, по-над Катунью стоят — полсвета из светелок видать. Кедры над ними — выше секвой, а соборы твои любимые — куда там Исакию. Бронзой светятся, серебром играют. У нас и сереброплавильный завод есть и при нем «важня», где серебро пудами взвешивали и тайком китайцам сбывали, потому как какая воля без краденого серебра да фиги в кармане у русского человека.
Часто я думаю о тебе, Андрей Викторович, бедолага ты мой, простая душа. Экая ты ошибка природы. Смирный ты человек. Не дадут тебе житья в твоей провинции. Как окрутили тебя вокруг пальца в первопрестольной, так и в вонючем твоем городишке изжуют и выплюнут, потому что ты себя цельным сохранить желаешь, в дерьме испачкаться не хочешь, а это уже невыносимо. Как же так — все вокруг в дерьме, изломанные да покалеченные изнутри, а ты — светишься неземным светом да еще ищешь — кому ручку свою чистенькую протянуть с милостынькой. Ах ты, апостол поганый, корытом нашим брезгуешь, ужо мы тебе покажем. Ужо мы те изладим… Что, разве не так я говорю, дружище.
Тут у нас старина незаемная, коренная. В театре актеры играют — басы на галерке слыхать. Трубы иерихонские, а не голоса. И все откуда — от магаданских да сахалинских отсидок, от праведной жизни лагерной. Чуть не половина труппы прошла через иосифовы круги ада — есть им что вспомнить. Потому и играют они земляка своего Васю Шукшина — до слез, до хрипоты в горле и света в очах. Нет, Андрюха, сидючи в типовых городишках да сюсюкая с сопливыми студенточками, смысла бытия не поймешь, имя свое на земле не оставишь. Положение твое межеумочное, пограничное — ни к тому, ни к другому берегу не прибитое…
Я тебе так скажу, старик. Урал — он всегда меж Европой и Сибирью болтался. Ссыльных гонят — он жалкует, украдкой краюху хлеба подаст. А чтоб свое слово сказать против начальства — ни-ни. Как загнали ваших предков по шахтам да рудникам, так вы три века и не вылазите. И, что ни поворотец какой, вам только хомут потяжелее наденут — вы тянете. Был я по Уралу по городам-весям, знаю, как вы за огородики да за покосы лоскутные все терпите. Вам плюнут в глаза, а вы все «божья роса». И в театре так, и на любой паршивой фабричонке — все норовите другую щеку подставить, ежели вас по одной хлестанули. И ты такой же ягненочек, прости меня, раба грешного, за язвительность…
У вас и дело-то честное украдкой делается. Помню, как твою деревянную развалюху ладили (ту церкву, что вы с Патриархом привезли для успокоения совести), так я с одним стариком — Данилычем работал, кусок хлеба зарабатывал. Он ведь — молчун старый — со мной ни гу-гу, сопит, строгает липу свою да осину, а для меня — это смерти хуже. Я поговорить люблю, я — актер, глас народный. Пусть я — нищий, со всех театров по статье уволенный сотню раз, а ты мне душу подай, горести свои поведай. А этот дед молчит и возится, будто крот, даже противно.