Среди стихов к Дюбуше есть несколько «канцон». Этот поэтический жанр (в новой интерпретации) Гумилев считал своим изобретением. Гумилевская «канцона» не имеет ничего общего с классической итальянской. Это стихотворение из пяти четверостиший (Гумилев считал именно такую длину стихотворения оптимальной), в первых трех строфах которого развивается мотив философский или пейзажный, а в двух последних появляется образ лирической героини. Увы, далеко не всегда завершение таких стихотворений — на уровне первых строф. Порою возникает ощущение, что поэт портит прекрасные стихи слащавой «галантностью».
Лучшее из созданного Гумилевым в Париже — это все же не стихи «к синей звезде», а философская лирика из «Костра»: «Прапамять», «Творчество», «Природа». Последнее стихотворение принадлежит, на наш взгляд, вершинным шедеврам автора; без него немыслима хорошая антология русской поэзии XX века. Лишь в «Огненном столпе» есть у Гумилева несколько вещей такого же уровня. Именно в «Костре» формируется то, что можно назвать стилистикой зрелого Гумилева: сочетание жесткой риторической конструкции текста, внятности изложения и даже конкретности деталей («скачка каких-то пегих облаков») — с фантастическим, бредовым, сновидческим основным образом.
Рисунок Гумилева и автограф иронического хокку в альбом Н. Э. Радлова, 1917 год
Одновременно и после «Костра» Гумилев работает над книгой менее значительной — «Фарфоровым павильоном», собранием вольных переложений классической китайской поэзии. Источником послужила французская антология «Яшмовая книга», составленная дочерью Теофиля Готье Жюдит Готье. Среди стихотворений, избранных Гумилевым для перевода, были произведения величайших классиков — Ли Бо («Ли Тай Пе» в гумилевской транскрипции), Ду Фу («Чу Фу»), Юань Цзы («Уань Чие»). Если Гумилев и не знал китайских стихов Паунда, его интерпретация восточной поэзии была (судя по интервью Бечхоферу) близка русскому поэту. Но, в отличие от американского собрата, автор «Фарфорового павильона» имел дело с французскими прозаическими переводами. Поэтому ему не удалось избежать в своих переложениях европейских романтических поэтизмов. Китайская культура была слишком сложной, старой — и слишком поверхностно известной. Настоящее вдохновение посещает Гумилева, когда он сталкивается с аннамским (вьетнамским) фольклором, в котором он встречает знакомую ему по Абиссинии тропическую дикость. Чего стоит хотя бы такая «детская песенка»:
Все это, однако, не исчерпывало литературную жизнь Гумилева в Париже в 1917 году. Несомненно, он встречался и с французскими писателями. Одоевцевой он говорил, что «чаще других» встречался с Моррасом[139]. По утверждению Адамовича, мэтр рассказывал ему, что в Лондоне он «целый вечер проговорил с Честертоном», а в Париже «Андре Жид ввел его в лучшие литературные салоны». Но «в сравнении с довоенным Петербургом это было несколько провинциально». Однако если подробности встречи Гумилева с Честертоном нам известны, то про его общение с классиком французской литературы по сей день мы не знаем ничего, кроме этого глухого свидетельства. Которому нет оснований особенно доверять… Если верить Адамовичу, Гумилев рассказывал о встречах и с Киплингом, и с Габриэлем Д’Аннунцио, которым якобы правил стихи. Вероятно, в данном случае Георгий Викторович опустил сослагательное наклонение. Но вообще-то в своих литературных мемуарах он врет не меньше, чем его друг Георгий Иванов, только не из любви к процессу додумыванья и досочинения прошлого, как тот, а по равнодушию к презренной истине факта.
5
Однако из России приходили вести странные: о свержении Временного правительства и о захвате всей власти Советом, о разгоне новоизбранного Учредительного собрания, об установлении диктатуры партии большевиков во главе с Лениным, о начале сепаратных переговоров с Германией. Переварить и осмыслить все эти новости было трудно. Для Гумилева они означали прекращение его службы, а значит, и жалованья.