Читаем Знамя девятого полка полностью

Хороший сон привиделся ему напоследок.

Могучее русское солнце стояло высоко в небе. Родная земля, сухая и черная, как порох, податливо, мягко принимала его шаги. Хлопотливый треск кузнечиков, птичий суматошливый гомон висел в воздухе.

Это и была она, мать-Россия, разлитая в воздухе, в свете, в звуках.

Ветерок волнистой рябью шел по овсяному полю, и овес тихонько позванивал.

Комиссар явственно слышал знакомый голос, зовущий его по имени. Где-то вдали гармоники осыпали серебряные лепестки знакомых еще с мальчишества «страданий».

Все было ясно, просто и ласково, как в самом раннем детстве.

…Комиссара тронули за плечо.

– Штеен зи ауф, Третьякоф (Вставайте),– повелительно сказал где-то за сном, за полем, за теплым тоскованием гармоник резкий металлический голос.

Комиссар открыл глаза. В камере было тесно. Круг света из-под козырька переносного фонаря освещал чьи-то без жалости начищенные краги. Лица были в глубокой тени.

Холодно, мертво отсвечивали кольца на ремнях автоматов. Темнота за дверью в коридоре тоже была полна шорохов, присматривающихся глаз, позвякивающего оружия.

Третьяков, блаженно потянувшись – уж очень хорош и ясен был сон,– сел на протяжно заскрипевшем под ним топчане.

Перед глазами еще покачивалось овсяное звонкое, пригибаемое ветерком поле, в ушах суматошился и звенел стрекот кузнечиков, звонкая птичья суета; но, вытесняя навеянные сном видения, где-то совсем близко размеренно, ровно, как во сне, дышало море.

Ток прохладного воздуха из настежь открытой двери олахнул лицо комиссара, и все стало на место. Он вспомиил весь день одиннадцатого декабря.

– Абер шнеллер, золдат! (Однако побыстрее, солдат) – строго сказали из темноты голосом военного врача Дар-лиц-Штубе.

И хотя рукоять парабеллума, вероятно, выглядывала из расстегнутой кобуры на поясе этого ограниченного до крайности человека, а Третьяков был уже, по существу, вычеркнут из живых и одного слова любого немца в офицерских погонах было вполне достаточно, чтобы он, комиссар погибшего полка, вообще перестал быть, дышать и видеть,– Третьяков, все еще сидя на скрипучих досках топчана, повел плечами так, будто бы отмахивался всего лишь от назойливой и мелкой мухи. Москва, его жизнь и надежда, была непоколебима и неприступна, и последнее слово было за ней.

Еще продолжая улыбаться – вероятно, спокойнее всех в камере,– Третьяков сказал насмешливо и негромко:

– Сегодня я, а завтра ты. Вот так-то…– и, накинув на плечи свою потрепанную фронтовую шинель, между взятыми наперевес винтовками вышел из одиночки.

<p>20</p>

Даже в самом усовершенствованном и вооруженном полной обоймой новейших высказываний фюрера служивом немце «третьего райха» он жил и доныне –средневековый падкий на зрелища бюргер. Гауптфюрер Руммель не мог отказать себе в удовольствии еще раз просмотреть картину группового расстрела. Его предок в дни казней вставал до света и вместе с сотнями сограждан спешил на городскую площадь. Изменилось время, законы, способы казней, но жажда кровавых зрелищ перешла к гауптфюрерам гестапо по наследству.

– Передайте дежурному офицеру – пулемет и взвод автоматчиков к девятнадцати тридцати. Поведу я. Разбудите в девятнадцать двадцать пять,– сказал Руммель после обеда одному из своих шести молодчиков в штатском, всегда посменно дежуривших в коммате рядом с его кабинетом. И, не снимая сапог, только распустив ремень, растянулся на кожаном диване.

Ровно в девятнадцать двадцать пять гауптфюрера гехайм штаат полицай разбудили Размеренно потягиваясь, он вышел во двор, где, окруженные автоматчиками, молчаливой толпой стояли смертники – более ста человек.

…Все было обычным – стальная светящаяся рябь океана, переливающаяся радуга северного сияния, расколовшая небо на огромном протяжении.

Обыденны, хмуры были солдатские лица. Стрелки шли в очередной наряд.

Заложив руки за спину, Третья/ков шел в двух шагах впереди избегающего смотреть на него лейтенанта Нидерштрее. Его накинутая на плечи шинель крылато билась по ветру.

Все молчали.

Идя сбоку русского, Бертран Жуво внимательно, напряженно, в упор разглядьвал лицо Третьякова. Бертран Жуво – парижский приемыш, как ни старался, ничего не мог прочесть на этом уравновешенном и твердом лице.

Оно было замкнуто наглухо, на какие-то внутренние еще не потерявшие силы скрепы. Особенно поражал лоб – высокий, чистый,– лоб мыслителя. Откуда у большевика, у азиата мог быть такой лоб?

Одежда осужденного была поношена, грязна, и тем разительнее, заметнее было выражение спокойного достоинства и мысли на лице-то, чего не могли скрыть и унизить никакие лохмотья.

Почувствовав на себе упорный взгляд Жуво, Третьяков вкось посмотрел на солдата и вдруг едва заметно, одними уголками губ, ободряюще усмехнулся, как бы говоря: «Выше голову, парень, не дрейфь. Не в тебя же в конце концов будут стрелять».

От этой короткой усмешки Жуво вдруг смешался и отвел глаза в сторону.

Что за чертовщина в самом деле? Кто кого гонит на смерть и кто кого должен не по нынешней, упаси бог, тотальной манере, а по солдатскому старому обычаю коротко, без обиняков ободрить?

Перейти на страницу:

Похожие книги