Наконец, очень важно не сбиться с правильного понимания в вопросе об общем понимании чувственности. То, что всякое человеческое знание и мышление, даже самое высокое и самое абстрактное, уходят своими корнями в чувственный опыт, это является аксиомой, по крайней мере, для марксистско-ленинской теории. И в этом смысле от чувственности никуда нельзя уйти. Однако научное знание вовсе не есть слепая чувственность, отраженная во всей своей недифференцированности и хаотическом протекании. Наоборот, оно есть анализ этой чувственности и всегдашнее стремление представить ее в виде закономерного целого и изучить все лежащие в ее основе объективные закономерности. Если же мы будем абсолютизировать самое голую чувственность, не фиксируя в ней никакого ее закономерного упорядочения, то мы не приблизимся к объективной картине мира, но только удалимся от нее. Когда импрессионисты нового времени требовали изображать в искусстве только одни бесформенные краски, в отрыве от всяких вещей и их объективных связей, то, несмотря на выдвижение здесь на первый план чувственности, это было типичнейшей абстракцией, которая обездушивала искусство, лишала его жизненности и удаляла от объективных закономерностей мира. Аналогичным же образом и первобытное мышление, базируясь исключительно на чувственном опыте и не будучи в состоянии отразить лежащие в его основе объективные закономерности, волей-неволей оказывается своеобразной абстракцией, волей-неволей вырывает чувственность из цельной системы человеческого знания, односторонне абсолютизирует эту чувственность и пытается чувственно представлять даже те немногие продукты абстрагирующей деятельности человеческого ума, которые на той ступени возможны.
А отсюда по необходимости вытекает и все то
Огонь можно залить водой и потушить; но понятие огня нельзя залить водой и потушить. И тем не менее такого рода мышление склонно представлять понятие огня как сам огонь, а огонь – как понятие огня. И тогда получается такой реальный огонь, который нельзя затушить, т.е. образуется концепция неугасимого огня, которую можно найти в мифологии почти каждого народа. Конь не может говорить человеческим языком, но конь, везущий героя, образует с ним нечто целое и некую общность, которую ничто не мешает представлять не абстрактно, как это делает современное цивилизованное сознание, но вполне чувственно. И тогда все, что свойственно герою, может перейти и на коня, в результате чего кони, сопровождающие Ахилла у Гомера, и начинают говорить человеческим языком. И, вообще, то пространственное и временное сближение предметов, которое, как мы видели, заменяет для инкорпорированного мышления логику, только потому и получает здесь логическое значение, что образует из этих сближаемых предметов некую абстракцию, общность, которую первобытный человек обязательно мыслит чувственно.
Таким образом, инкорпорированное предложение почти целиком есть еще чувственное ощущение, а инкорпорированное суждение есть почти только чувственное восприятие. Но это «почти» – очень-очень важно. В том, что подлежащее осознано как нечто, и в том, что субъект и в суждении и в жизни уже как-то осознан существующим, – огромная победа человеческого мышления и огромный успех познавательной и мыслительной деятельности человека, огромное достижение абстрагирующего мышления. В этом пункте инкорпорация уже не есть слепое, беспомощное, инстинктивное чувственное ощущение, но есть уже и предложение, и суждение, и определенный синтаксический закон, и определенный логический принцип, и, вообще, проблеск живой мысли, который отныне уже никогда не исчезнет в человеческом сознании и человеческой деятельности.
Последующие ступени грамматического строя будут заполнять это пока еще пустое «нечто» и заменят принцип пространственно-временной конфигурации более содержательными и более действенными принципами.