А перед магазином все больше становилось народу. Тут фургончик стоял, в каких привозят в магазины небольшие партии товара, ящичек-другой с дефицитными баночками или ранними фруктами. Разгрузят такие ящички — быстро, быстро, в миг один! — и сгинут они, никто из покупателей больше их не увидит, для кого-то для другого предназначено их содержимое, для каких-то, видать, небожителей. Совсем такой как раз стоял фургончик, того гляди выскользнут из него заветные ящички и сгинут. С икрой, с балыком, с осетриной в томате. Раз только в жизни и ел эту осетрину в томате Геннадий. Замечательно вкусная штука. Отремонтировал как-то в только что построенном в их переулке высоченном панельном доме новоселке одной цветной телевизор, а деньги взять отказался. Новоселка была молодой, пригожей, нарядной, — он постеснялся брать у нее трешку. Да и работы было всего ничего. Был бы у этой новоселки мужчина в доме, а не такой вот пузан в шлепанцах, сам бы все сделал в одну минуту. Отказался, пошел к выходу. И вот тогда пузан в шлепанцах и сунул ему в карман консервную банку. Ну, вскрыл дома, выставил на стол, стали они с тетушкой есть эту осетрину в томате. Вкусная штука. Глянул, а у тетки на глазах слезы. «Ты — что?» — «Вспомнилось…» — говорит. Это значит, довоенную жизнь она вспомнила, когда жив был ее муж, военный моряк, капитан первого ранга. Портрет его висит в их комнате. Он там у них вместо иконы. Тетка уверяет, что Геннадий похож на него, хотя не капитан ему кровный дядя, а она ему кровная родня, сестра родная его матери. Но вот похож. Это чтобы он равнялся на него. Куда там!
Да, совсем такой же фургончик, в каких возят заветную жратву, стоял перед входом в магазин, но только с одной странностью: зарешечено у него было оконце над задней дверью. И это вот зарешеченное оконце и собрало вокруг фургона толпу. Ждали.
Вывалился, кривоногим став, из дверей Белкин. Не удар ли хватил? Лицо замерло, руки повисли, ноги загребают. Геннадий подскочил к нему, крепко взял за локоть.
— Видал? — поглядел на него поширенными глазами Белкин. — Наручники видал? Это что же, всех теперь так?
— По заслугам.
— Ты молчи, молчи, парень! От сумы и от…
Раздалась толпа у дверей, вывели строгие штатские молодые люди человека в белом и с белым лицом. Подвели к фургону, распахнули перед ним створки двери. Со стороны поглядеть, почет оказывают. Даже подсадил один, поддержал. Из глубины фургона человек в белом оглянулся, кого-то выискивая в толпе белыми глазами.
Белкин нырнул за Геннадия. Створки двери сомкнулись. Стронулся, покатил фургончик.
— Вылезай, уехали, — сказал Геннадий. — Другом тебе был?
— Какой друг?! Какой еще друг?! Я бы его собственными руками задушил! Белкин выскочил из-за спины Сторожева, кинулся прочь от магазина, вспомнив свою пробежечку, но с таким ускорением побежал, что Геннадий едва его настиг.
— Куда теперь?
— Беги к Кочергину… Скажи ему, что случилось… Про наручники, про наручники не забудь…
— Да не гони ты так, не рви стометровку.
— Скажи, что Митрич успел шепнуть мне… Вот эти слова… Не спутай… Он шепнул: «Шорохов жив… его работа… предупреди…»
— Сам и скажешь. Да не гони ты! Никак не приноровлюсь.
— Нет, мне в этот дом теперь нельзя! Нет, я теперь побегу, побегу, побегу…
Белкин свернул в переулок, не в тот, каким шли к магазину, а в другой, в противоположный.
— Да куда ты?
— Еще проследят, поплутаем… Не заметил, они меня не заметили?‥ Когда Митрич ко мне качнулся, они не обратили, не усекли меня?‥ Не заметил?‥
— Слушай, не паникуй. Если виноват, все равно достанут. Не паникуй, противно с тобой рядом бежать.
— А ты и отваливай от меня, отваливай. Незачем нам вместе.
— А записка? Куда ее теперь?
— Отдашь Кочергину. Он писал, не я писал. Порвет. Опоздала записочка. Я — предупреждал! С бабой, вишь, время глушит! Зажмурился!
В том переулке, в который они заскочили, на углу, где сбегались еще два переулочка, стоял фруктовый павильон, новенький, сверкающий пластмассой и стеклом. В нем шла торговля. Трещали раскрываемые ящики — подсобляли бойкие мужички, — а в ящиках чернел, желтел, розовел виноград. И будто небо заголубело над павильоном, будто море проглянуло синее за его ядовито-зелеными стенами. А воздух в переулке стал терпким, мускатным. Торговала женщина, под стать этому на миг югу, на миг морю. Броско-красивая, яркая, даже избыточно яркая. Пышные волосы в красных заколках. На сильной шее всякие-разные золотые цепочки, на пальцах с красными ногтями приметные и издали перстни, запястья, как наручниками, скованы браслетами. А вот платье было на ней черное, траурно черное. И косынка, в азарте торга сползшая на плечи, была черной, траурной.
— Видали, он ее намахал, а она по нему траур нацепила! — Белкин даже повеселел на миг. — Видали! — Он кинулся к павильону, растолкал очередь, крикнул продавщице: — Да сними ты траур, глупая женщина! Жив он! Вы́ходила его та баба белесая! — Сказал и припустил в сторону.
А продавщица, уронив полные руки, замерла, прикусив яркие, с поплывшей помадой губы. И в очереди все стихли.