Учительницы в этой школе, отчаянные женщины, молодые, ироничные, за отпущенные им шестнадцать учебных часов в неделю умудрялись втискивать в головы своих учеников тот же объем материала, который в дневной школе проходят за тридцать шесть. Но учиться мешала усталость. Он впервые узнал ватную слабость и отупение после рабочего дня. Ощутил тревогу: может быть, зря ушли из дневной? И решимость: теперь, когда мосты сожжены, — только вперед! Рассчитывать — только на себя!
А лето шестьдесят третьего словно еще продолжалось. Уже не во внутреннем их состоянии, а как бы само по себе, принимая грозные черты. Никогда не было в Ленинграде такого знойного сентября. Город плавал в горячей духоте. И в эти дни, как ручейки пота, потекли слухи о небывалой засухе и хлебном неурожае. Смятение прокатилось по городу.
Возле булочных еще до открытия стали выстраиваться очереди. Он видел их утром, когда шел на работу. И днем, когда шел с работы. Он спешил на учебу, ему не приходилось стоять в этих очередях самому, выстаивала мать. И приносила невиданные батоны по десять копеек (вместо привычных тринадцатикопеечных) — с добавкой гороховой муки, зеленоватые на изломе, тут же каменно черствеющие. Жаловалась: два часа простояла. Отец говорил: «Ну что ты хочешь? Мы, ленинградцы, пуганые…»
Было что-то противоестественное во всем этом, нелепое, невозможное в атомный и космический век. Лица в очередях были пугающе непривычны. И в то же время странно знакомы, напоминали кого-то. Он вспомнил: такое же лицо было у отца на работе, когда тот оставался один. Люди в очередях тоже были словно отделены друг от друга, каждый — сам по себе, как последний, единственный человек, оставшийся на свете.
А вокруг шумели солнечные ленинградские улицы сентября 1963-го. Катились блестевшие цветным лаком изящные «Волги», проносились похожие на космические корабли красавцы-автобусы львовского завода — округлые, с зеленовато-голубым прозрачным верхом. Рабочие меняли баллоны в уличных автоматах газированной воды (три копейки стакан с сиропом, копейка — без сиропа). За стеклом киоска «Союзпечати» улыбались с цветной обложки «Огонька» Хрущев, Терешкова и Быковский. На домах ярко алели транспаранты с цитатами из речей Хрущева: «Коммунизм и труд — неразделимы!», «Цели ясны, задачи определены! За работу, товарищи!» Из приоткрытого окна пробивался на улицу с магнитофонной пленки голос Окуджавы: «Я с ними не раз уходил от беды, я к ним прикасался плечами…»
И здесь же — эти молчаливые очереди, точно выползшие на асфальт из какого-то другого мира, который оказался так неожиданно близок.
Аля уже докурила сигарету почти до фильтра, но всё еще молчала. Смотрела вниз, на толпу, на автобусы. Из подкатившей к дверям аэропорта вишневой «Лады» выбралась женщина в светлом плаще. Подняла голову, точно почувствовав, что они смотрят на нее сверху, и вдруг — в белом и оранжевом сиянии светильников — показалась очень похожей на Алю: такая же тонкая фигура, темные волосы, темные глаза и темное пятно губ на бледном лице. Только вместо алиного раздражения — величавое спокойствие. Она скользнула взглядом по Григорьеву и Але, потом отвернулась к своему спутнику — мужчине в кожаной куртке. Тот уже вытаскивал из багажника чемодан.
Когда эта пара прошла в стеклянные двери, Аля щелчком метнула вниз потухший окурок, норовя попасть в крышу «Лады», и бросила искоса мгновенный, презрительный взгляд на Григорьева. Он только поморщился. Лоб и виски наливались тяжестью, побаливали. Хорошо, если удастся заснуть хоть ненадолго в самолете. Иначе — плохо. Перелет длится четыре часа, да время там, куда он летит, на четыре часа вперед, — он окажется в сибирском аэропорту под утро. С первым автобусом — в город, на завод, и весь день мотаться на ногах. Только к вечеру доберется до заводской гостиницы. Вот уж тогда поспит…
Аля всё отмалчивалась. Как быть? Говорить с ней о чем попало, лишь бы поддержать разговор, в оставшиеся считанные минуты было рискованно. Придерется к чему-нибудь, рассердится. Хуже нет — улетать поссорившись.
— Может быть, позвонить тебе оттуда? Буду родителям звонить, и тебе заодно…
Чуть язык не прикусил от этого «заодно». Вырвалось же, черт побери! Но тут же подумал со злостью: а ничего, это тебе тест. Аля обернулась. Сейчас в ее лице не было раздражения. Блестящие темные глаза смотрели спокойно, точно из глубины.
— И что ты мне оттуда сообщишь? Сколько подписей на решении собрал?
У Григорьева неприятный холодок протек в груди. Значит, она пришла расставаться.
Они уже расходились один раз. Нынешней весной. Он отказался посещать ее компанию. Она с этим как будто смирилась. И на работу устроилась — в библиотеку геологического института. («Вот я и на службе! Ты доволен?») Зато при встречах стала вести себя странно. То — нежная, как прежде, покорная и вдохновенно страстная. То — холодно раздраженная: колкости, ледяной взгляд, мрачное молчание. Каждый раз по-иному, без всякой логики.