Женщина, как будто не слыша вопроса, продолжала напевать с мечтательным, отсутствующим видом. Казалось, глядя на Милану, она заглядывает в то же время себе в душу, в какие-то свои воспоминания. Она старательно выводила каждую ноту.
– Кто пел эту песню? – настойчиво спросила Милена, когда та умолкла.
– Так вы же и пели… – ответила женщина. – У нас и пластинки ваши были… Так жалко… Да, уж так я жалела, когда это случилось…
Тут телега остановилась. Мужчина сбросил цепь, закреплявшую задний борт, и резко откинул его.
– Вылазьте, приехали!
– Подождите, я хотела еще спросить…
– Нечего спрашивать! – оборвал крестьянин и подтолкнул женщину к дому. – Не надо мне было вас сажать. Проваливайте!
Они шли еще два дня, ночуя в развалинах заброшенных домов. Все-таки это был кров, и, укрывшись от ветра, удавалось поспать несколько часов.
А потом они вставали и снова пускались в путь. Провизию старались экономить, чтобы растянуть на подольше, хотя есть хотелось все время. Жажду утоляли ледяной водой горных ручьев, зачерпывая ее ладонями. Утром третьего дня сырой туман вдруг как-то разом разошелся, и изумленным путникам открылся пейзаж несказанной красоты. Перед ними плавно поднимались зеленые склоны предгорья, испещренные серыми скалами и сверкающими озерками. А дальше, вознося в небо заснеженные вершины, высились горы. Чистый, бодрящий воздух хлынул им в легкие.
– Господи! – ахнула Милена, и больше у нее не было слов.
– Это и есть свобода, – шепнул ей Бартоломео, – как она тебе?
– Подходяще, – помолчав, отозвалась девушка, – и мы это сейчас отпразднуем…
Она подошла к ближайшей скале и взобралась на нее. Бартоломео хотел примоститься рядом, но она не пустила:
– Нет, отойди немного. Вот, здесь и стой.
Она села очень прямо, сложила руки на коленях и набрала побольше воздуха.
С первыми же звуками само пространство вокруг нее словно преобразилось. Ее чистый голос протянул между небом и землей какие-то невидимые нити.
Милена пела свободно, без усилия, сосредоточенно сдвинув брови и закрыв глаза. Она открыла их только тогда, когда угасла, оттрепетав, последняя нота.
Бартоломео, потрясенный до глубины души, не смел нарушить наступившее молчание. У него перехватывало горло от какого-то незнакомого волнения.
– Понравилось? – спросила Милена.
– Да… – выговорил он. – Очень… И еще мне очень понравилось, как ты при этом морщишь переносицу.
– Знаю, у меня там уже морщина… Это получается, когда я открываю рот, чтобы петь. Ничего не могу с этим поделать.
Он взобрался на скалу и сел рядом с Миленой.
– Откуда ты взяла эту песню?
– Мне кажется, будто я всегда ее знала. Должно быть, выучила, когда была совсем маленькая. Как я теперь понимаю, переняла у матери… Я штук двадцать песен вот так же помню. Всегда их пела про себя – в приюте, в интернате, сколько себя помню… Всю жизнь… Я могу петь в уме, молча, и слышать каждую ноту… Иногда выбираю какую-нибудь песню и решаю спеть ее по-настоящему, вслух.
– И что же тебя вдохновляет на такое решение?
– Не знаю… подходящий момент… подходящий человек…
– А-а. А в этот раз что – момент или человек?
– Угадай!
И, взявшись за руки, они снова зашагали на север.
На исходе этого дня они решили, что дальше не пойдут.
Горный приют стоял у нижней границы снегов под прикрытием купы деревьев. Дверь была не заперта, они толкнули ее и вошли. Весь домик состоял из единственной комнаты, где были нары вдоль задней стены, большой очаг, буфет, кое-как сколоченный из бросовых досок, стол и две скамьи. Они развели огонь, немного поели. И проговорили всю ночь. Говорили горячо, до изнеможения, и к утру решение было принято.
Бартоломео нашел в ящике буфета ржавые ножницы, которые пришлось долго точить о твердый камень. Милена села перед огнем, оседлав соломенный стул, и приподняла волосы, обнажив шею:
– Режь.
Бартоломео в нерешительности пропускал между пальцами тяжелые золотистые пряди.
– Ты уверена? Не пожалеешь?
– Я же сама так решила. Раз мы возвращаемся в долину, нам ни к чему, чтоб две трети населения принимали меня за призрак… Стриги, Барт.
Первый щелчок ножниц больно резанул обоих. Потом Бартоломео осмелел, приладился, и белокурые пряди посыпались дождем. Скоро ножки стула уже утопали в шелковистом золотом ковре. Когда от роскошных волос Милены остался только непослушный мальчишеский ежик, он отложил ножницы.
– Ну что ты? – он присел перед ней на колени.
Лицо у Милены было мокрое от слез.
– Знаешь, как жалко, – всхлипнула она, – я же с ними живу с четырех лет… С тех пор, как помню эти песни. Как без рук себя чувствую.
– Не плачь… Они отрастут…
– На что я похожа?
– Не знаю… Пожалуй, на Хелен Дорманн.