Читаем Зимнее солнце полностью

И еще было одно, в раннем детстве, памятное мне женокое оущество — русское, покуда француженка, немного погодя, всех их не затмила: Ольга Ивановна, домашняя портниха, подолгу живавшая у нас на даче, а в городе появлявшаяся лишь изредка. Вовсе она и не очень приятная была — горбунья, почти карлица, говорила тоненьким острым голоском; разговорчивостью, впрочем, не отличалась. Зато снабжала меня разноцветными лоскутками шелка или ситца. Целые коробки (из‑под гильз) были ими набиты у меня. Перебирал я их частенько, наедине: пестротою любовался. А когда пиоать меня учили, она матери помогала, буквы я под ее руководством выводил. Когда до цифр дошло, никак я не мог восьмерку одним росчерком пера начертать: рисовал кружок, над ним другой. Терпенье у Ольги Ивановны было; она со мной сладила. И она же, помнится, мне объяснила, что цифру «три» писать разрешается поразному: можно с круглым верхом, а можно и с таким, как у семерки. Но тут случилось нечто, чего она предвидеть не могла и чего я объяснить ей не сумел бы, да и не пытался: тройка с круглым верхом осталась для меня тройкой, и вое тут, а тройка с верхом как у семерки стала чем‑то другим. Не помню, произнес ли я вслух это слово, но я назвал ее «подьяческим». Одна фигурка — цифра «три»; другая — «подьяческий». Откуда такое олово у меня взялось, не ведаю. Книжным оно, конечно, только и могло быть; в быту никаких подъячих давным давно не существовало. Но ведь и книг я еще не читал. Смутно подозреваю, что семерочная эта верхушка напомнила мне какую‑то фуражку с козырьком. Но какая связь между козырьком и подъячим? Может быть в козырьке есть что‑то подъятое, подъездное; но ведь дьяк, в таком случае, тут вовсе непричем? Не знаю…

Скажут, что и знать тут нечего: ребячья блажь. Блажь, без сомненья, и не особенная какая‑нибудь, а детям вообще свойственная. Но теперь, полвека и еще двадцать, по крайней мере, лет спустя, придется мне сделать два признания. Первое: осталось во мне что‑то от такого рода блажи на всю жизнь. И второе: как хотите; я об этом не жалею.

<p>Дача в Финляндии</p>

Именье и дача — пусть и не наемная, своя — две вещи разные. Именьями, как правило, владели дворяне; дачами — мещане. Положим, не в узком смысле слова, можно оказать и горожане, но ведь было же в самом облике дач, в дачном быту, в поездках на дачу, в дачницах, в «дачных мужьях», в карикатурах на все зто, публиковавшихся в юмористических журналах, нечто и впрямь мещанское. Помещиков сменили дачники; в зтом целая страница истории России. Отчего ж, когд я подумаю о детстве моем и юности, о тогдашнем житье моем на даче, вижу я себя издали каким‑то дачным помещиком или чухонским дворянином?

«Чухоноким»? Не от себя я это говорю. Финляндию и финнов уважаю. Как раз из мещанского обихода тех лет словцо это и почерпнул. Ничего не было банальней для петербурж ца, чем снимать дачу в Финляндии, или ездить в Финляндию к себе на дачу. В ту ближнюю Финляндию — Карелию, Выборгокую губернию — где было много руоских, даже и постоянно там живших, и которую оотрячки наши — только ее — и решались Чухляидией смеху ради называть. Выборг, впрочем был ничуть не русским, а — приятно и опрятно — чужеземным городком, хотя (в купечестве его, по преимуществу) и была заметна некоторая русская прослойка. Но до Выборга от нас то же было расстояние — два часа на тогдашншх поездах — как до Петербурга. В нашем Райволе, помимо дачников, сама деревня была русской. Финским было Верхнее Райвола, по соседству; Кивннепп в пятнадцати верстах; аптекарь наш был финн (шведо–фини); начальник отанции, почтальон; двух Главных лавочников звали Паволайнен, Иккивалки, но третьег — Круглев, и Галкину принадлежал лесопильный завод иа разливе, чья плотииа и образовала этот широкий, как озеро, разлив; а над гладью его, иа самом крутом из его берегов, пятиглавая высилась церковь, с погостом возле нее, где быть может целы и сейчас, под зелеными ветвями, могнлы отца моего и матери, если не сравняли нх о землей и кресты не срубили на дрова.

Перейти на страницу:

Похожие книги