Наша телевизионная беседа показалась мне очень живой и насыщенной информацией. Зяма разговорился и поведал немало нового о себе. Многое в передачу не вошло из-за жесткого лимита времени, который ОРТ не изменило даже ради смертельно больного народного артиста. Я хочу привести здесь запись нашей дружеской «болтовни», ибо моим собеседником был умный, ироничный, тонкий, веселый, легкий, блестящий человек. Зиновий Ефимович как профессионал высочайшего класса при виде телевизионных камер и осветительных приборов словно напрочь забыл о страшном недуге и провел разговор безупречно: оживленно, с юмором, говорил точно, афористично, метко, свободно шутил. Но как только выключились съемочные аппараты и погасли софиты, куда всё подевалось!?
Это была для меня очень трудная беседа. Я знал, что разговариваю с обреченным человеком, причем очень близким и любимым. Но показать, что я знаю о смертельности недуга, нельзя было ни в коем случае. Надо было сохранить обычную беспечность, шутливость, дурошлепство, свойственные нашему обычному общению.
Конечно, при чтении пропадут неповторимые гердтовские интонации, необыкновенный тембр его голоса, которым говорили с экрана многие зарубежные и отечественные актеры, который звучал в образцовских спектаклях, проникал в души при чтении закадрового авторского текста в кинофильмах. И все-таки из этой беседы – его последнего телевизионного интервью – мы узнаем неизвестные факты из его, казалось бы, всем известной жизни. Поэтому я приведу бульшую часть нашего разговора, ибо никто не расскажет о себе лучше, чем сам Зяма. Иногда я буду сопровождать некоторые фразы ремарками, но в основном это будет стенограмма интервью, которое состоялось ранней осенью на его дачном участке…
– Здравствуйте, дорогие мои телезрители! Герой сегодняшней нашей программы – мой близкий друг. И, признаюсь, я отношусь к этому человеку крайне неравнодушно.
Поэтому, несмотря на то что он достиг весьма почтенного возраста, уж извините, я буду обращаться к нему на «ты» и называть его просто Зяма. Потому что речь пойдет о Зиновии Ефимовиче Гердте.
– Очень оригинальное начало, – засмеявшись, поддел он меня, сразу же облегчив мою задачу и задав интонацию.
– Зяма, итак, тебе 80 лет. Ты просто молоток и молодец. Скажи, пожалуйста, вот восемь десятков лет, прожитые тобой, – это для тебя как много разных жизней? Или это всё пролетело, как один большой день?
– Ты знаешь, скорее всего второе твое определение. Один прожитый день – и одна ночь.
– Ночь тоже была? – со значением спросил я.
– Да, да. Ночь тоже имела место, – также со значением ответил Зяма.
– Но, надеюсь, ночь была не однообразная?
– Нет, нет, – успокоил меня друг.
Мы немного похихикали.
– Против натуры не попрешь, – объяснил Зяма и начал рассказывать. – Однажды мы приехали в Пярну, и Дезик Самойлов показал сборник новых стихов, отпечатанный на машинке. И сказал мне: «Выбирай, какое стихотворение тебе посвятить».
Я сидел, долго-долго вчитывался. И было там одно, которое меня просто совершенно сразило трагизмом, чувством, поэтической интонацией. Ну, всем-всем, что было в этом огромном поэте. Оно кончается:
Вот я дожил до единого крика и единого прощания. Когда этот рубеж наступит, нам не дано предугадать, как говорил Тютчев.
– Надеюсь, это произойдет очень нескоро… – вставил я.
– Прощаться с такой долгой жизнью надо или очень подробно, или мгновенно.
– Я предпочел бы второй путь.
– И я предпочел бы второй.
– Зямочка, скажи мне, пожалуйста, такую вещь. Все ведь думают, что ты – прирожденный интеллигент, элитарная, так сказать, кость, голубая кровь, артист, друг многих известных кумиров нашего века. А никто ведь, по сути дела, и не знает, что ты просто-напросто фэзэушник. Пролетарий. Ты осуществил типичную американскую мечту. Или, если хочешь, советскую. Ты selfmademan – человек, который сам себя сделал. Из простых рабочих стал знаменитым артистом. Вот расскажи о семье, о родителях, о том, как всё началось…
– Родители… Понимаешь, папа был удивительный человек. Ортодоксальный еврей. Ходил в синагогу и выполнял все обряды…
– А в каком городе это было?
– В Себеже. Это маленький городок на границе России и Латвии.
– А сейчас он где?
– В России. Через 13 километров Зилупе, уже Латвия, потом Резекне. В Себеже жило 5000 человек. Эти 5000 разделялись примерно на три равные части и три конфессии. Был замечательный православный храм, на горке. Его потом взорвали. Не немцы.
– Кто бы это?
– Да, кто бы это? Была синагога, такая деревянная, обшарпанная, но синагога.
– А ее не взорвали?
– Нет. Фашисты сожгли. Они сожгли и всё еврейское население, которое не успело убежать. Это я знаю.
– А третья религия?
– Третья – польская. Костел и польская община. Мы, мальчишки, знали все три языка. Можешь себе представить, я идиш знал! Мог написать письмо на идише. Даже стихи какие-то опубликовал в местной газете по поводу коллективизации. Мне было лет тринадцать. Стихи восторженные, конечно…