Листья уже слетели с деревьев и испуганно метались вдоль заборов Харькова. Я перешел на амбулаторное лечение, жил у дяди, два раза в неделю посещая лазарет, где ноге моей делали массаж и горячие ванны. В квартире дяди, кроме меня, жил и его бывший компаньон Меркас, старый еврей, купец из-под Бердянска.
— Вульф Аронович, что вы это на старости лет местожительство сменили? — спросил я его как-то.
— Я вам скажу… — Меркас отложил в сторону недочитанный номер «Южного края». — В такие времена, как мы сейчас переживаем, каждый честный еврей должен быть там, где у него меньше друзей и знакомых.
— Это почему?
— Я вам скажу… Потому что у каждого честного еврея есть друзья. А эти самые друзья могут перестать быть друзьями… — потому что — жизнь есть жизнь, господин офицер.
— Вы говорите загадками, Вульф Аронович.
— Я говорю загадками? Не дай боже, мои загадки разрешит вам сама жизнь, господин офицер…
— …Льгов, Севск, Дмитриев, Дмитровск… — идут вперед, дядя…
— Дмитровск, Дмитриев, Севск… Севск… Севск… Черт! Вот бои, должно быть!..
— Оставьте газеты. И вам не наскучит? — почти каждый вечер приходил к нам сын соседа, молодой ротмистр Длинноверхов, не знаю какими бесконечными командировками примазавшийся к Харькову. — Газетные известия всегда только контррельеф фронта. Поняли? Ей-богу, не понимаю, что тут интересного: приводить всю эту чужую брехню к единому знаменателю и решать потом алгебраические задачи. Ну — победа, ну — поражение… вот вам и оба возможных ответа. Не все ли равно?
— Ротмистр!
— Знаю, что не корнет. Потому и говорю так, поручик. Прежде всего, заметьте, — это спокойные нервы. Восторг же и тревога для них равно вредны. Поняли? Пойдемте-ка лучше в город.
В городе лужи были уже скованы льдом. Падал мелкий снег, сухой и колкий.
— Романтизм может быть создан. Его и создали. Но я, поручик, человек с железным затылком! — уже на Сумской говорил мне ротмистр. — Нужно глубоко в карманы опустить руки, научиться свистеть сквозь зубы и проходить сквозь все события. Не оборачиваясь. Поняли? Одним словом, нужно иметь железный затылок. А у вас затылок гут-та-пер-че-вый. И это от романтизма, поручик. Романтизм, как известно, ослабляет организм. Говорю рифмованно, чтоб лучше запомнили. Зайдем, что ли?
Мы зашли в какой-то подвал, освещенный лиловыми огнями. Стены подвала были разрисованы острыми треугольниками. Окна задрапированы. Глухой гул многих голосов встретил нас и поплыл над нами, качаясь.
Мы отыскали свободное место и заказали ужин. За круглым столиком около нас пировали три офицера-шкуринца и молодой чернобровый юнкер. Когда мы вошли, они только что оборвали какую-то песню. С ними сидела декольтированная женщина, с густыми рыжими волосами, перехваченными вокруг лба широкой черной лентой. Женщина была пьяна и, выше колена освободив из-под юбки ногу, водила носком лакированной туфли направо и налево. Офицеры-шкуринцы тяжело ворочали головой, пытаясь поймать глазами кончик ее туфли.
— Ножку!.. Ножку, моя Мэри!.. Выше, божественная! — в пьяном пафосе кричал один из офицеров, пытаясь схватить Мэри за подвязку. Но Мэри спокойно отстранила его руку, и гордо откинула рыжую голову, огненную под лиловою лампою.
— Выше? Голоса выше, господа офицеры!
— «Черная лента, черная лента», — пьяными голосами гаркнули шкуринцы.
— Выше!..
— «Ты нам даришь любовь!»
Да-вайте деньги, да-вайте деньги,
А не то мы пу-стим кровь!.
— Выше!!! — И носок лакированной туфли метнулся вверх, ударив по губе одного из офицеров.
— Ротмистр, идемте, — сказал я и привстал, опираясь на палку. Но ротмистр взял меня за локоть.
— Руки в карманы, поручик, и наблюдать! Сие наше занятие называется тренировкой.
Рыжеволосая Мэри, облокотясь на столик, смотрела на шкуринцев прищуренными глазами. Вдруг, опустив за декольте руку, достала золотой нательный крестик.
— Ротмистр, идемте!
Но ротмистр меня вновь усадил.
— …награда и память обо мне, — говорила, играя крестиком, Мэри. Тому, кто из вас окажется самым сильным и выносливым… — И, засмеявшись, она оправила черную ленту и встала. — По алфавиту… Вы, юнкер Балабанов, идете первым.
Юнкер медленно поднялся, звякнул шашкой о сапоги и, допив стакан, пошел вслед за Мэри к каким-то, завешанным красной портьерой, дверям.
…На улице мигали бледные фонари.
Было около полудня. Я шел из лазарета. Опять выпал снег. По притоптанным панелям ходить было скользко, но домой мне еще не хотелось. Опираясь на палку, я долго бродил по улицам, вышел, наконец, на Пушкинскую и пошел к лютеранской кирке, наблюдая, как веселой гурьбой бегали школьники, бросая друг в друга пригоршни рыхлого снега.
— А! Здравия желаю!
Я быстро обернулся.
Передо мной, в длинной кавалерийской шинели николаевского сукна, с погонами штаб-ротмистра, при шпорах и шашке, стоял Девине. Приветливо улыбаясь прищуренными, мягкими глазами, он протянул мне руку.
— Поручик!.. А!.. Поправились? — Девине был навеселе. — Поручик!.. Гора с горой… Вспрыснем за ваше выздоровление… А?