Объяснить все это Евгению она не могла, не находилось таких слов, которые он понял бы, а которые находились — те и ей самой казались неубедительными. И однажды, замученная своим страхом и его откровенным непониманием этого ее страха, она потребовала:
— Пообещай мне выполнить то, что я попрошу.
— Конечно, — легко согласился он. — Все, что угодно. А что ты хочешь?
— Я хочу, чтобы ты поклялся… Мы оба поклялись… Нет, подожди. Просто повторяй за мной, хорошо?
— Хорошо, хорошо. — Он с интересом ждал продолжения и не замечал, как она волнуется. — Что повторять-то?
— Мы клянемся, — начала Тамара, замолчала, перевела дух и ожидающе уставилась на него.
— Мы клянемся, — послушно повторил Евгений и так же ожидающе уставился на нее.
— Мы клянемся, что никогда не причиним боли нашим родным, не разрушим наши семьи, не обездолим наших детей, не обидим, не оставим, не забудем тех, кто от нас зависит…
И он повторил за ней каждое слово — не сразу, запинаясь и замолкая надолго, меняясь в лице… Тамара жестко говорила:
— Ты пообещал. Повторяй.
Внутри нее все тряслось и холодело, и она даже думать боялась, чем все это кончится.
— Все? — спросил Евгений после того, как она, надрываясь, вытащила из него последнее слово клятвы. Черт знает, что он имел в виду. Все — это могло означать все, что угодно. Все.
— Все, — обреченно откликнулась она. И это тоже могло означать все, что угодно.
Они долго молчали, бредя по дорожке парка, слушали слабое шуршание листьев над головой — была осень, хорошая тихая осень, и багровые листья еще не опали, еще держались за ветки, еще не высохли до бумажного хруста, но уже научились потихоньку шуршать суховатым тайным шепотком. Летом они бормотали сытым сырым голосом.
— О чем ты думаешь? — вдруг спросил Евгений не глядя на нее. — Только честно — о чем ты сейчас думаешь?
— О листьях, — честно ответила Тамара. Она всегда отвечала ему честно, а он никогда не верил.
— О каких листьях?! — Он и сейчас не поверил, изумленно вытаращился на нее, даже, кажется, рассердился.
— О кленовых. — Тамара вздохнула, подняла руку и погладила разлапистый лист в желто-красных разводах. — Листья осенью шепчутся. Летом у них совсем другой голос, совсем другой… А ты о чем думаешь?
— Гос-с-споди, — пробормотал Евгений сквозь зубы, отвернулся и пошел по дорожке дальше, чуть опережая ее. Помолчал, повздыхал и сказал не оборачиваясь: — А я думаю, что зря поклялся.
Она остановилась, внимательно пригляделась: уверенная неторопливая походка, прямая спина, развернутые плечи, независимая посадка большой светловолосой головы, руки в карманах… Может быть, он и в самом деле жалел, что поклялся. Все может быть. Но Тамара вдруг совершенно ясно почувствовала его облегчение. Как ни странно, это ничуть ее не задело, наоборот — его облегчение тут же передалось ей, и будто камень с души свалился, будто ощущение безысходности, с которым она жила так долго, вдруг рас-творилось в синем осеннем воздухе, унеслось тонким сигаретным дымком сквозь желто-красные кленовые листья в бледное осеннее небо — и там пропало. Странно все как-то. Наверное, она должна была бы обидеться, почувствовав его облегчение. Вон как он его скрывает. Вон как старательно демонстрирует свое разочарование. Или недовольство? В общем, какие-то сильные чувства. Тамара никогда не могла разобраться в оттенках сильных мужских чувств.
— Перерыв кончается, — буднично напомнила она, стараясь, чтобы он не понял, что она заметила его облегчение. — Пойдем уж, а то и пообедать не успеем.
— Ты после этого еще и о еде думать можешь? — Евгений продемонстрировал еще какое-то сильное мужское чувство. Кажется, раздражение.
— Могу, — миролюбиво откликнулась она. — Что ты, Жень, как маленький. Бабушка говорила: на меня обижайся, а не на хлеб. Переживание переживаниями, а кушать все равно надо. Я утром только пару оладушек перехватила, а до вечера еще далеко… А ты завтракал?
Она уводила разговор в сторону, уходя подальше от сильных мужских чувств, и он с готовностью последовал за ней, заговорил о том, что жена ему даже тарелку манной каши приготовить не хочет, практически всегда он питается в столовке, что это за жизнь, тут и язву нажить недолго… Тамара слушала эти его привычные жалобы, кивала с привычным сочувствием, и вдруг поймала себя на мысли: ну уж тарелку манной каши он и сам мог бы себе сварить… И тут же ужаснулась этой мысли, даже не столько самой мысли, сколько возникшему вместе с ней чувству насмешливого, отстраненного какого-то, высокомерного снисхождения: эх, мужики…
Они вернулись на работу, вместе пообедали в столовой, болтали ни о чем, даже смеялись чему-то — все как всегда, все в порядке.
После этого разговора они не встречались почти месяц. Не избегали встреч намеренно, не прятались друг от друга, не уезжали ни в какие командировки, но все-таки не встречались, даже на работе не виделись хотя бы случайно. Как-то само собой так получилось. А потом он однажды зашел к ней в кабинет среди бела дня, остановился у двери и, глядя синими тоскующими глазами, сказал:
— Малыш, я тебя люблю.
И все продолжалось по-прежнему.