Арзамасцы закатили Жуковскому целый праздник. «Мой пенсион есть для меня происшествие счастливое, без всякой примеси неприятного, — писал Жуковский в Мишенское Анне Петровне. — Я ни о чем не заботился и не хлопотал. Все сделала попечительная дружба Тургенева. Он без моего почти ведома заставил поднести кн. Голицына, нынешнего министра просвещения, государю экземпляр моих сочинений. Правда, надобно было написать посвятительное письмо государю — но вот все, что сделано с моей стороны... Мысль, что будущее обеспечено, успокаивает душу. Теперь постоянный труд для меня обязанность». Обязанность! Этого, однако, Жуковский боялся пуще всего... А нельзя было не чувствовать себя обязанным. И вот он снова вытаскивает на свет божий пыльные планы «Владимира», выстраивает на полках целую библиотеку книг — «материалов» для будущего великого произведения... И собирается ходить в Дерпте на лекции Иоганна Эверса, профессора русской истории... И все изучает, изучает всякие «источники», чертит исторические схемы и думает о путях, которыми шло образование русского национального характера. Но муза его молчит среди этих книг и планов.
«Согласен с тобою насчет Жуковского, — пишет Батюшков Вяземскому. — К чему переводы с немецкого?.. У них все каряченье и судороги. Право, хорошего немного». А у Жуковского на столе — уже в Дерпте (он в январе приехал туда) — появляется Гёте... Его совершенно покорила лирика автора «Вертера»... Он приготовил к изданию «Двенадцать спящих дев» и прибавил к ним вступительное стихотворение — это перевод посвящения первой части «Фауста» — и взял немецкий эпиграф ко всему произведению, тоже из «Фауста»: «Чудо — любимое дитя веры»... И к «Громобою» и к «Вадиму» — эпиграфы из Шиллера, по-немецки, из тех стихов, которые Жуковский перевел на русский... И все же среди прочих работ достал экземпляр «Слова с полку Игореве», подаренный ему некогда Андреем Тургеневым, и начал делать переложение, деля текст на ритмические отрывки. Эта работа несколько удовлетворила его патриотическое чувство, но она была оставлена из-за важных событий и положена до времени в стол.
14 января 1817 года Маша была обвенчана с Мойером, который близоруко щурился через очки и с тревогой приглядывался к нахлынувшей на Машино лицо бледности. Он знал, отчего и это. Но он ничего не мог с собой поделать — Маша для него, как и для Жуковского, стала единственно близкой женской душой. Маша и пошла за него потому, что встретила в Мойере подобие «Жуковского» чувства.
Жуковский был на свадьбе. И даже не позволил себе быть печальным. «Свадьба кончена, — пишет он Тургеневу в январе, — и душа совсем утихла. Думаю только об одной работе». Утихшая душа жестоко страдала. «Старое все миновалось, а новое никуда не годится, — продолжает он, — душа как будто деревянная. Что из меня будет, не знаю. А часто, часто хотелось бы и совсем не быть. Поэзия молчит. Для нее еще нет у меня души. Прошлая вся истрепалась, а новой я еще не нажил. Мыкаюсь, как кегля». Не зная, что с собой делать, Жуковский вздумал было жениться. Вряд ли всерьез, но какое-то время в 1817 году, в Дерпте, думал об этом. «Вот в чем дело, — сообщает он Анне Петровне, — здесь есть Анета, которой, как говорят, я по сердцу; все хвалят ее характер; она необыкновенно умна; сердце прекрасное — но вот беда: она принадлежит к одному из первых домов в Лифляндии, жила вечно в самом большом свете. Препятствие важное! Я не захочу остаться в ее круге. Будет ли она довольна моим? Я не променяю своей родины на Лифляндию. Надобно знать, будет ли с нее довольно того маленького, спокойного, неблестящего света, в который она должна будет за мной последовать; однообразная жизнь русского поэта будет ли удовлетворительной для нее, привыкшей жить в шуме разнообразных светских веселостей? Все это надобно знать, а чтобы знать, надобно иметь с нею некоторую короткость... Не хочу и не буду иметь любви! но хочу иметь верную привязанность, основанную на знании характера, на согласии образа мыслей о счастии». Но короткости с Анетой (очевидно — графиней Менгден) так и не получилось, — она постоянно где-то разъезжала, была в Петербурге. («Там я ее видел, — пишет Жуковский, — но был в их доме редко: в этом доме прилив всей петербургской знати! что тут увидишь?») История кончилась ничем, словно растаяла в воздухе, не оставив и следа в душе Жуковского.