Кончились последние работы в доме. Жуковский начал устраивать в кабинете шкафы для книг. Елизавета Дементьевна в непривычном для нее качестве барыни, но умело, как бывшая домоправительница Буниных, приводила все в жилой вид. Не о том ли мечтал Жуковский — своя семья, дом... И вот он пишет в дневнике: «Общество матушки, по несчастию, не может меня делать счастливым: я не таков с нею, каков должен быть сын с матерью; это самое меня мучит, и мне кажется, я люблю ее гораздо больше заочно, нежели вблизи». Она, конечно, свободный человек. Что до бедности — прожить все же можно. Но характер ее, вся натура ее сломана, смята жизнью. Она стала приживалкой, скучной приживалкой при старой барыне — Марье Григорьевне Буниной! Да и как ее обвинять! Вот уж сколько лет — ни барыня, ни приживалка не могут жить друг без друга: так рядышком и сидят с рукоделием... Вот обставит Елизавета Дементьевна дом, поживет день-другой и опять к барыне. А дом-то зачем? Елизавета Дементьевна думает, что он сыну необходим (да еще мечта была — деревеньку для него купить на сбережения...); Жуковский, хотя и мечтавший об «уединенной хижине», о семье, — думал, что вот, мол, будет собственный уголок у его матери (сам-то он ведь собрался ехать за границу, а потом журнал издавать года три-четыре, всего — шесть или семь лет, — а для журнала нужно в Москве жить)... Что-то не очень складно получалось с домом, да и со всем прочим...
Силой воли заставлял он себя собраться, сосредоточиться и работать. Искал себе новых и новых дел. Так, той же осенью 1805 года, задумал он издать «Собрание русских стихотворений» в нескольких томах. Стал собирать для него сочинения — перечитывать русских поэтов, копаться в журналах. Обратился с просьбами о стихах к Дмитриеву, Мерзлякову, Василию Пушкину. В декабре состоялся переезд Жуковского в свой дом. Радость, как это часто случается, соединилась с горем: умер Петр Николаевич Юшков... Все обитатели Мишенского поселились на эту зиму у Жуковского в Белёве, — рядом были Протасовы, и никакого «уединения» не получилось. Наоборот, было людно, шумно...
Зима. Жуковский сидит в своем кабинете, на столе — горы книг, на стене — привычные, любимые гравюры. Внизу кто-то играет на фортепьяно. За окном со скрипом проезжает заиндевелый возок... Вспомнив, что он давно не писал стихов, Жуковский стал перебирать наброски. Нашел список поэмы Оливера Голдсмита «Опустевшая деревня», на английском языке, — когда-то Андрей Тургенев прислал это из Вены. За три дня Жуковский перевел сто три стиха из четырехсот тридцати, сделал множество поправок и бросил. Но все же дал Сандрочку — Сашеньке Протасовой, — она уже много его стихотворений переписала к себе в альбом... И все-таки, и все-таки есть что-то утешительное, близкое сердцу в словах «свой дом», в этих морозных узорах на стекле большого окна с полукруглым верхом...
Глава четвертая (1806-1807)
Александр Тургенев уехал в Петербург, где поступил в канцелярию товарища министра юстиции Новосильцева, который не слишком угнетал его службой. Тургенев был молод. Он делал попытки жить весело и рассеянно, разъезжая с одного бала на другой, но скоро понял, что на блестящих светских собраниях друзей не ищут, и душа его потянулась в далекий маленький Белёв, к Жуковскому. Он стал жаловаться ему на свое петербургское одиночество, с печалью вспоминал брата Андрея, смерть которого едва имел силы пережить, просил Жуковского быть ему другом на всю жизнь.
«Ты меня душевно тронул, — отвечал ему Жуковский 8 января 1806 года, — тронул тем, что мне захотел поверить свои чувства; это доказывает, что я тебе нужен и что ты точно хочешь любить меня... Одним словом, нам надобно быть друзьями, товарищами в этой бедной жизни, в которой ничто не радует, по крайней мере не радует продолжительно; одна мысль будет меня всегда восхищать, мысль о таком человеке, как ты, которого дружба должна быть для меня светильником». И дальше Жуковский говорит об Андрее: «Всякий раз, когда вспомню о брате, то живее чувствую цену его и потерю. Что бы он был для меня теперь! Кажется, мне теперь жаль его больше, нежели тогда, когда мы его лишились... Дружба его, как она ни была коротка и как я ни был ничтожен в то время, когда его знал, оставила что-то неизгладимое в душе моей: весь энтузиазм к доброму, все благородное, что имею, все, все лучшее во мне должно принадлежать ему. Мне кажется, всякий раз, когда об нем вспомню, стал бы на колена, для чего — не знаю...»