Друзьям некогда было ехать к нему. Мерзляков готовился в университетские профессора и ночи проводил над книгами. «Житье с тобою конечно почитаю я выше, нежели житье с чинами и хлопотами, — отвечал Мерзляков, — но, друг мой, у меня есть отец и мать: они не могут быть довольны одним романическим моим житьем. Они давно уже спрашивают, имею ли я чин и состояние». Александр Тургенев учился в Геттингене. Андрей вернулся из Вены в Петербург и тянул служебную лямку. «Вчера писал до того, что спина и глаза заболели, — жаловался он Жуковскому. — Здесь, брат, не то, что в Москве: когда велят, то надобно делать». Стихи «К моей лире и друзьям моим» показались и ему и Свечиной слишком печальными. «Говорит Мария Николаевна, что ей жаль, что ты все грустишь, и стихи такие написал, из которых видно унылое и горестное твое расположение духа... Ты должен быть доволен состоянием своим; я сужу по твоему образу мыслей: свит укромный уголок да Руссо в руках; а у тебя все это есть... Перестань, брат, грустить». Жуковскому досадно стало: так ли надо понимать стихи? Так ли надо понимать его самого? Что же надо сказать Андрею, приславшему вот такие стихи:
Всех добрых дел твоих в заплатуЗлодеи очернят тебя.Врагу ты вверишься, как брату,И в пропасть ввергнешь сам себя...Не горесть, не уныние, не грусть, а отчаяние тут. Но Жуковский и не собирался спасать Андрея от такого отчаяния. Он восхищался. Если отчаяние рождает гениальные стихи — пусть оно вдребезги разбивает душу поэта... Жуковский вспомнил то состояние, которое целыми неделями не отпускало его во время работы над элегией. Если это и была меланхолия, то многоголосая, деятельная, отзывающаяся на каждый порыв ветра, как крылья птицы... Разве мог бы он быть бездеятельно-унылым? Столько в мире занятий, которых просит душа! Поэзия... Книги... Добрые дела... Вот что такое одиночество человека с дарованием! И тоска, сладкая, как небесная музыка, тоска, — это мечта о неизвестном, бог знает о чем...
В Мишенском Жуковский беседовал с Екатериной Афанасьевной о Карамзине. Карамзин в 1801 году женился на младшей сестре ее покойного мужа. Он был счастлив и иногда писал Екатерине Афанасьевне как родственнице краткие письма. В марте 1802-го у Карамзиных родилась дочь Софья. Но не прошло и месяца, как слабая здоровьем жена его скончалась, не оправившись от родов... Екатерина Афанасьевна была на похоронах. Она не раз ездила к Карамзину, который считал ее своим ангелом-утешителем. Ее отзывчивость и решительный характер, а также ее траурная одежда — знак ее братства с ним в горе, — помогли ему. Отчаяние не помешало ему трудиться для «Вестника Европы» — писать повести, стихи, доброжелательно напутствовать молодых гениев — Тургенева и Жуковского. В феврале 1803 года Екатерина Афанасьевна привезла из Москвы подаренный ей Карамзиным список его нового сочинения — рассуждения «О счастливейшем времени жизни».
Жуковский был поражен, как полно выразил Карамзин его, Жуковского, смутные представления о жизни! Карамзин называет ее «училищем терпения», где «живейшее чувство удовольствия имеет в себе какой-то недостаток; возможное на земле счастье, столь редкое, омрачается мыслью, что или мы оставим его, или оно оставит нас. Одним словом, везде и во всем окружают нас недостатки». Он укладывает возраст, в котором человек может быть счастлив: «Как плод дерева, так и жизнь бывает всего сладостнее перед началом увядания... Сия истина доказывает мне благородство человека. Если бы умная нравственность была случайною принадлежностью существа нашего (как некоторые утверждали) и только следствием общественных связей, в которые мы зашли, уклонясь от путей натуры, — то она не могла бы своими удовольствиями заменять для нас живости и пылкости цветущих дней молодости; не только заменять их, но и непосредственно возвышать цену жизни: ибо человек за тридцать пять лет, без сомнения, не пылает уже так страстями, как юноша, а в самом деле может быть гораздо его счастливее... Дни цветущей юности и пылких желаний! Не могу жалеть о вас. Помню восторги, но помню и тоску свою; помню восторги, но не помню счастья: его не было... Но не в летах кипения страстей, а в полном действии ума, в мирных трудах его, в тихих удовольствиях жизни единообразной, успокоенной, хотел бы я сказать солнцу: остановись! если бы в то же время мог сказать и мертвым: востати из гроба!» Карамзин этим рассуждением показал Жуковскому смысл бытия человека с дарованием, — он не призывал его к оптимизму, но убеждал, что в жизни много прекрасного и без счастья. Он не отнимал у него меланхолии, но давал ему силу для совершения своего пути... Это был толчок, задавший ритм всей жизни Жуковского.