Жосс жил теперь у окна своей комнаты, и в жизнь его действительно вошла большая любовь. Почти постоянное общение установилось между ним и ребенком, который, видимо, действительно нуждался в его присутствии. С утра и до вечера Жосс не уставал любоваться играми мальчугана, удивлялся его позам, его лепету, восхищался и умилялся. Иногда, желая лучше его рассмотреть, он брал бинокль и, полуприкрыв створки, чтобы скрыться от глаз родителей, с наслаждением разглядывал личико ребенка, его гримаски, чувствуя себя покровителем всей этой хрупкой прелести. Он уже знал привычки ребенка, знал, в какой комнате он спит, когда встает, когда ложится, когда ест. В дождливые дни в сад не выходили, и Жосс сторожил за занавесками, чтобы хоть на минуту увидеть его на крыльце или у открытого окна. Сам он переменил часы прогулок, сообразуясь с часами отдыха малыша после второго завтрака. Но и в эти часы он тоже был счастлив, чувствуя себя во власти каких-то неясных чар, рассеивавшихся по мере того, как приближалось время снова увидеть ребенка. Он повторял про себя слова, которые, коверкая их, уже начал произносить Ивон, и от восхищения, от нежности, внезапно смеялся вслух. Как-то раз, когда он прогуливался по городу, впереди шла крестьянка с трехлетней девочкой, и та, ускользнув на секунду от материнского глаза, оказалась посреди дороги между двумя машинами, ехавшими навстречу друг другу. Жосс схватил девочку на руки, отнес матери и разговорился с женщиной. Речь пошла о детях вообще, и вдруг, хоть никто его не спрашивал, он заявил:
— Мой немного помладше вашей дочки. Ему только что исполнилось два. Это мальчик. Его зовут Ивон.
Он тут же покраснел и раскаялся в своих словах, потому что терпеть не мог никчемную ложь. Однако, поразмыслив, решил, что, утвердив себя в правах отцовства, он был не так уж далек от истины, и с радостью подумал, что его слова могут быть оправданы глубоким чувством к ребенку, которое и заставило его их произнести.
Валери была бессильна помешать перемене в характере брата. Его явно счастливое состояние духа и благодушие по отношению к ней самой сводили на нет все ее неистовство, все ухищрения. Сбитая с толку, потеряв всякую надежду удовлетворить свою жажду власти, она испытывала такое чувство, словно была женой, над которой открыто издевались, — с той разницей, что ей не хватало возможности предъявить законные права и приходилось молча проглатывать свою ярость. Как-то вечером Жосс спустился в столовую с почти сияющим лицом, мурлыкая песенку, чего, насколько было известно сестре, с ним никогда не случалось прежде. Она была так потрясена, словно этой тихой песенкой он нагло бросил ей в лицо свою радость и любовь.
— Чего ради ты так распелся? Из-за женщины, да? Вечные истории с женщинами! Вечно эти непристойные песни! Вечное свинство!
Она столько раз повторила это «свинство», что у нее сорвался голос. Жосс мягко пожурил сестру, братским тоном уверяя, что ее гневные слова ничем не оправданы, ибо он очень далек от непристойных мыслей.
— Уверяю тебя, что у меня в голове совсем другое, а не эти глупости. Что до женщин…
Он тихо рассмеялся, как бы показывая, что у него есть более важные заботы. Валери неправильно истолковала его смех и, выведенная из себя этим благодушием, подошла к нему совсем близко, почти вплотную, крича, что он лжец и лицемер. Жоссу показалось, что сейчас она укусит его или даст пощечину, но внезапно она расплакалась, бросилась ему на шею и прерывающимся от рыданий голосом назвала его своим дорогим-дорогим братцем. В исступлении, всхлипывая, она с поразительной силой обхватила его обеими руками, притиснулась лицом к его лицу и, судорожно изгибаясь, прижалась к нему всем телом, яростно царапая ему спину. Почувствовав омерзение к этой тошнотворной близости, Жосс каблуками придавил ей пальцы на ногах и, высвободив правую руку, ударил кулаком в челюсть. Как будто даже не заметив этого, она не разжала своих объятий, и ему пришлось несколько раз ударить ее кулаком и коленом, пока наконец с окровавленным лицом она не упала на пол.
Валери не могла простить брату, что ему довелось увидеть ее в таком возбуждении. И вообще их совместная жизнь осложнилась каким-то обоюдным чувством стыда, возникавшим при воспоминании об этой тягостной сцене. Встречаясь за обеденным столом, они хранили почти полное молчание, избегая даже смотреть друг на друга. Что до Жосса, то, несмотря ни на что, инцидент оказал на него не такое уж сильное воздействие и не изменил его существования в том, что сейчас было для него основным. Он жил теперь только соседским ребенком, время его проходило лишь в улыбках, которыми он обменивался с мальчиком, и в созерцании. Даже за столом, когда единственной его мыслью оставалась мысль об Ивоне, он был все так же счастлив и только радовался, что эти молчаливые трапезы позволяли ему предаваться сладостным мечтаниям.