Огни по городу блестели, чем дальше, тем гуще. На близком расстоянии они отмечали собою линии улиц и мостов, дуги площадей, квадраты зданий, на дальнем — толпились бесформенной, разбросанной массой, лучились несметными точками, а еще дальше, на самом горизонте, сливались в рыжую мглу, в светящуюся, необозримую пыль Галактики, усеявшей землю.
Отец и сын посидели некоторое время молча, и, должно быть, оба почувствовали, что уже была однажды такая же ночь, с теми же тихими звездами на небе и на земле.
— Ты чего улыбаешься? — спросил отец.
Алеше хотелось сказать, что вспомнился ему сейчас разговор с отцом на балконе в одну из последних ночей августа и что ему смешно теперь кажется, каким он был тогда вздорным, бормочущим всякие глупости, мальчишкой. Но сказал он только:
— Так… Чепуха… И говорить не стоит.
— Мне, то же самое, чепуха в голову лезет, — усмехнулся отец. — Например, про голубиного игумена.
— Про кого?
— Да это мне годов восемь от роду было, знавал я одного человека. Охотник. Голубей у него! Штук, наверное, до ста порхало. Был хороший сапожник, из мастеров мастер. А дело свое забросил, ничего больше не хотел знать в жизни, кроме своей стаи. Вот и прозвали его «голубиный игумен».
— А что это такое — игумен?
— Монах. В монастыре главный над монахами монах. Понятно?
— Пока не очень.
— Значит, затворился человек, прикрылся от настоящей жизни голубиными крыльями, вот и выходит — «голубиный игумен».
Алеша внимательно вгляделся в отца: нет, не шутит…
— А к чему это ты?
— А так… Вроде тебе в предупреждение. А то построишь себе маленькую будочку, заведешь для начала парочку бие…
— Почтовых белых я заведу, с хохолками и с красными ободками у глаз, как в очках. Какие еще такие бие? Никогда и не слыхал про таких.
— Ну, почтовых, все одно. Голова твоя горячая, жадная. Глядишь, за парочкой другая парочка придет, а там и десятка захочется, большой стаи. Не разрослась бы твоя будка во весь балкон!
— Ладно. Может, как-нибудь и не разрастется.
— А бие… есть такие! На юге турманов так называют. Здесь — турман, там — бие. Понятно?
— Про бие больше вопросов не имею.
— Гляди же, Алешка!
Тут Александра Семеновна — опять-таки совершенно как в далекую августовскую ночь — покликала:
— Петя! Алеша! Где вы там? Пора спать!
Она пришла на балкон, помечтала немного о том, как разрастутся скоро цветы на балконе, еще гуще прошлогоднего, — вот здесь настурции и табак, вот здесь вьюнки, здесь ноготки.
— Мы еще посидим тут с Алешей, — сказал отец, — потолкуем чуть. А ты ложись, Саша. Устала небось?
Она вскоре ушла, и отец, вздохнув, вернулся к прежней мысли своей:
— Гляди, говорю, Алеша. Только головы не теряй с голубями этими. Слышишь?
— Слышу. Будь спокоен.
— А с заводом как? Твердо?
— Твердо.
— Значит, осенью?
— Да, наверное, осень будет, когда я на завод приду в первый раз, — ответил Алеша со странной улыбкой, одновременно и мечтательной и лукавой. — Непременно быть мне токарем. О другом и думать не желаю. Как ты, как дед, буду и я жить по той же специальности. Только не теперь, папа, не этой осенью, приду я к тебе в цех, а годика через три, не раньше… Ладно?
— О! — отец поднялся во весь рост. — Ладно ли? А чего же я и добиваюсь? Алеша! Верно? Дальше учиться надумал?
— Обязательно. А то, боюсь, не токарь из меня будет, а слезы.
— Вот это, сынок, да! Это я понимаю… — Отец поспешно сдвинул два холщовых стула вплотную, суетливо усадил Алешу, сам снова пристроился рядом. — Слушай… Вот это здорово! Тогда вот что… тогда я свое замечание про игумена снимаю.
— Правильно. Ни к чему оно.
— Тогда вот что… — Он повозился на стуле так, что деревянные сочленения громко затрещали, заскрипели. — Тогда я и по голубям тебе товарищ. Ведь я по голубям мальчишкой вот какой специалист был! Слушай… Ах, хорошо! — Отец расчувствовался, и на обычно строгом лице его с толстыми, седеющими усами вдруг проступил совсем мальчишечий, шалый восторг. — Запустишь всю стаю, понимаешь… Сначала они над самой крышей летают, вьются кругами, радуются воле, бьют крылами звонко, как ладонями. И только свист идет от машистых движений, шелковый свист, понимаешь, атласный. Ну, а потом, конечно, уйдут высоко, точками мелькают в поднебесье, тут уже ничего не слыхать. Зато тебе другое удовольствие: любуйся, задрав голову, пока шее невмочь. И уже вся синь небесная, и воздуху пропасть, и облачка, что плывут и странствуют над тобой, — все это пудами входит в тебя, пока не перемешается в глазах и не заструится, не заиграет, не запляшет перед тобой змейками, цепочками, кружками.
— А правда, говорят, — перебил Алеша, — правда, что унеси голубя хоть за сто километров — непременно к себе в будку вернется?
— Да ведь как! Только выпусти его — сейчас, паршивец, взовьется повыше, а там берет направление, как по ниточке, и без посадки домой. Ай, будь ты неладна! — вдруг восхитился он. — Алеша, знаешь, что? Слушай!
— Ну, слушаю.