– ...И свет Зверя, что выпущен на свободу, стал светом разума для Мадрадон и Сотомайоров, и они встретились в городе Картахене, чтобы устроить мир, а после разъехались по свету, связанные одной целью, и год за годом пробирались они но власть, чтобы объединить мир в одну нацию. Но не все были согласны. Молодежь обоих кланов обуревала страсть, и они все так же убивали и насиловали, лгали и обманывали, как бесчисленные поколения прежде, и потому было решено, что... что они тоже... они тоже должны...
Гамак с Амалией вдруг обвис, узоры ее сознания смешались в кучу, и Минголла уже ничего не мог сделать. Какое-то время в комнате раздавался лишь скрип гамачной веревки, и Минголла с тоской понял, что они запутались в таких дебрях, которые ни он, ни Дебора не могут ни контролировать, ни даже осмыслить... под скрип веревки ему вдруг привиделась комната с мягко поблескивающими стенами, свет шел из почти невидимых ячеек, вкрапленных в бордовые завитки обоев, сам Минголла лежал на кровати, это был номер мотеля, из мебели – хромированный стол под широким зеркалом, такие же хромированные стулья с бирюзовой обивкой – все это одновременно стерильное и нелепое. В ванной лилась вода. Щелчок, дверь открывается, и выходит Дебора, вытирая полотенцем волосы. На ней футболка и трусики. Минголла так и не привык к ее новому после пластической операции лицу, и каждый раз, возвращаясь, – какой бы короткой ни была разлука, – он секунду или две не узнавал ее, искал в лице прежние черты и линии, убирал новую правильность и высматривал ту причудливую асимметрию, которая когда-то понравилась ему больше всего. Только мягкая походка осталась прежней – Дебора бродила по комнате, держась поближе к стенам, как любопытная кошка: глаза опущены, поглощена собой. Тронув пластину у двери, она притушила свет и легла рядом.
– Ты как? – спросил он.
– Никак не привыкну, – ответила она. – Тут так много...
– Много чего?
– Всего. Еды, света, прохлады. Всего, что захочешь.
– Земля шелков и злата. А что нам комфорт!
– Мне здесь не нравится, – сказала она. Несколько лет назад он бы посмеялся над ее аскетизмом, но они уже переросли и шутки, и вообще легкость.
– Это ненадолго, – сказал он, – после завтрашнего... – Минголла не договорил: они знали, что будет завтра.
В этой сухой прохладной комнате они занялись любовью, и да, это был жар, да, это была радость, электрическое слияние мыслей, и все-таки это был не просто секс, а что-то большее и что-то меньшее, подтверждение взаимных обязательств, тренировка силы, эротическая гимнастика, порождавшая в них внутреннюю бесстрастность, которая – как любовь – была теперь своим собственным оправданием. Потом, когда все кончилось, их сила стала осязаемой и жесткой, как озон в этой комнате, и одним только легким движением мысли Минголла прошел сквозь стену и коснулся сознания коммивояжера, спешащего в бар пошуршать за рюмкой бумагами и поразмышлять над секретами торговли, над моралью официанток... и сознания водителей, издалека завороженных огнями Города Любви, что рассыпались по желто-коричневой пустыне, подобно созвездию, отправившемуся искать лучшее небо... Минголла выдергивал мысли из их голов, выравнивал их собственным сознанием, сильный, как Бог, рядом с их светлячковой хрупкостью, настраивался на триллионоваттовую расточительность американского Запада...
Не достать, по крайней мере.
В бледном, пробивавшемся сквозь занавески свете Дебора казалась чем-то взволнованной, и Минголла спросил, не думает ли она о завтрашнем дне.
– Нет... о послезавтрашнем. Что мы будем делать дальше.
– Все будет хорошо.
– Я знаю, – сказала она и отвернулась.