По ночам этот город по-прежнему вселяет в меня ужас, хотя я вряд ли признаюсь в этом вслух. Днем я уже приноровился ходить по самым узким тротуарам вдоль каналов, не боясь при этом свалиться в воду. Но после заката город все больше напоминает мне страшный сон. В аду над кипящим маслом хотя бы поднимается дым, а вот здесь в безлунные ночи, при отсутствии фонарей, черную воду не отличить от черного камня; к тому же во тьме звук распространяется совсем иначе, так что голоса, вначале слышные спереди, внезапно настигают тебя сзади. Поскольку парапеты на многих мостах выше моего носа, а большинство окон находится выше моей головы, то любое путешествие по городу после наступления темноты превращается в бег по разветвляющимся подземным ходам. А иногда шум воды обступает меня со всех сторон, и из-за громкого стука сердца я с трудом нахожу верное направление. Я передвигаюсь быстро, держась вплотную к стенам домов, и мои единственные спутники крысы, которые, следуя друг за дружкой, образуют живые цепочки. Утешаться можно лишь тем, что хоть у этих тварей и грозный вид, они боятся меня не меньше, чем я их.
Но сегодня, по крайней мере, не я один вышел на улицу. Дойдя до Мерчерии, я вливаюсь в поток людей, которые, точно мотыльки, движутся к огням огромной площади.
Я не большой любитель глазеть на всякие чудеса. Пусть дивятся и ахают те, кто высок ростом и у кого есть свободное время. Небо слишком далеко от меня, я не разгляжу там ничего, а от того, что другие называют чудом архитектуры, у меня обычно только шею ломит. Бывало и так — прежде чем я осознал, до чего легко найти свою смерть, — что величавая базилика Святого Марка служила мне местом преступления, а не молитвы. Ведь толпа паломников, самозабвенно поднявших очи горе, представляет собой поживу для карлика с шустрыми пальцами. Но теперь я добропорядочный гражданин и слишком высоко ценю свое бесформенное тело — я не хочу, чтобы меня вздернули между Столпами правосудия. И хотя я остаюсь римлянином и на мой классический вкус все эти грузные купола и крикливые византийские мозаики чрезмерны, величие этого сооружения вселяет страх перед Господом — а заодно и перед мощью венецианской державы — во всех тех, кто приходит сюда подивиться.
А в меня самого? Что ж, мне гораздо милее скромная каменная резьба на колоннах Дворца дожей, находящегося по соседству. Во-первых, эти рельефы расположены достаточно низко, так что я в состоянии их рассмотреть; во-вторых, на них изображены куда более земные, знакомые мне вещи — чаши с плодами, настолько правдоподобные, что кажется, спелые фиги вот-вот лопнут; собака с испуганными глазами, которая схватила медовые соты с пчелами, еще жужжащими внутри. А мой любимый сюжет — история любовного ухаживания, тянется вокруг всей колонны. Там изображена даже брачная ночь, мужчина и женщина лежат под каменной простыней, и волосы женщины длинными волнами вьются по подушке. Когда я был ребенком, отец, который из-за моего уродства несколько лет считал меня слабоумным, однажды дал мне деревянную дощечку и резец в надежде, что, быть может, Господь вложил талант мне в пальцы. Наверное, он вспоминал при этом предания о великих флорентийских художниках, которых обнаруживали где-нибудь в поле, где они ваяли мадонн из придорожных валунов. Но я только пропорол себе палец. Однако я запомнил латинское название снадобья, которое дал нам лекарь, чтобы унять кровотечение, и вечером того же дня я очутился в отцовском кабинете, где передо мной легла груда книг.
Я бы, наверное, до сих пор продолжал там сидеть, не умри отец шестью годами позже.
Но сейчас не время для грусти — нет, только не сегодня ночью! Площадь, к которой я направляюсь, гудит звуками веселья и удовольствия, полнится шумом и толпами. Ее озаряет такое множество факелов и свечей, что парящие в вышине древние мозаики собора мерцают пламенем.
Я вклиниваюсь в толпу с северо-востока. Я неизменно испытываю здоровый страх перед толчеей (мы, карлики, уязвимы, как дети, — нас легко растоптать, лишив возможности умереть в собственной постели), но сейчас дело того стоит. Я быстро протискиваюсь сквозь толпу, пока не оказываюсь возле подмостков, сооруженных перед базиликой, где скачет стайка чумазых полуголых чертенят. Они выкрикивают непристойности и тычут вилами друг в друга и в толпу, а из дыры в полу время от времени вырывается столб пламени, и тогда кто-нибудь из бесенят проваливается в этот люк, но вскоре уже снова карабкается на подмостки, подзадоривая зрителей. Ниже, под северной лоджией, хор гладколицых кастратов поет, словно сонм ангелов, но почему-то их помост водрузили слишком близко к загону для собачьих боев, и их райские голоса почти тонут в отчаянном вое животных, ждущих своего смертного часа. Тем временем на другом конце площади, в огороженной яме с песком борются мужчина и две крупные женщины, а толпа ободряет их криками, и нет-нет да кто-нибудь изредка встрянет в их бой.