День, предшествовавший именинам Стахурского, был для всего лагеря днем необычайных волнений. Кроме этих забавных и очень важных именин назревало еще что-то значительное. Все чувствовали: что-то назревает. Лагерь бурлил и клокотал, как вода в котле, хотя никто еще не растапливал плиты. Гауптштурмфюрер Хакман сбросил утром русского пленного в выгребную яму. Лагерельтестер Хунд отсек плеткой отмороженное ухо узнику, который дожидался приема к врачу. Даже лагерарцт Тшебинский, который был родом из Гданьска и обращался с поляками относительно сносно, был в этот день исключительно груб. И в таком все жили напряжении, что Стахурский, которого побили во время работы на третьем поле, побоялся идти в санчасть. Ян обмыл ему окровавленное лицо растопленным снегом и раздобыл для него горячего кофе. — Ну как ты теперь? — Именины все равно состоятся… — Если нас всех не прикончат у той глубокой ямы… — Не прикончат. Знаешь, в каком я состоянии? Словно стою среди спелой пшеницы и глотаю пахучие зерна… — Стахурский сунул два пальца в мешочек. Принялся выуживать твердые крошки, честно делился с Яном. — Знаешь, я пришел к выводу, что жизнь моя была прекрасной. Живет человек поживает, порой киснет, а взглянешь на те дни с высот Майданека — и прошлое обретает свои истинные масштабы. Выясняется вдруг, что были мы богами, ибо имели и могли все. Ты был богом. На полке лежала «Энеида» Вергилия. Можно было ее в любую минуту взять и открыть. И на расстоянии протянутой руки были молоко, белый хлеб. Не пища ли богов? Я кричал: больно, если заноза попадала под ноготь. Разве подобная боль не развлечение богов? Утром выходил из дома, иногда хотелось побродить, и я шагал по полю, спотыкаясь о борозды, вдыхал запах молодого ивняка. Мог в любую минуту вернуться, мог также идти, идти аж до Гожкова, Жулкевки, до полного изнеможения. Мог кланяться всем встречным, но мог и поворачиваться ко всем спиной. Все у меня было. Вергилий, хлеб, свобода, пожалуй, мне нечего бояться завтрашнего дня. Ведь у меня все было. А у тебя… — У меня было еще больше… — произнес Ян с неосознанным вдохновением, точно слова Стахурского высвободили в нем все то, что он уже успел в себе заглушить. — У меня было все. И еще жена и сын. — Ночное безмолвие уже царило в бараке, когда Зенек, юнец, пользующийся подозрительным расположением старосты барака, принес, прошептал известие, что поздним вечером в лагерь пригнали большую партию евреев.
Замойская улица показалась Витольду очень пустой, больше, чем вчера. Редкие прохожие шагали быстро, словно торопились на условленные встречи. Эта спешка передалась и Витольду. После завтрака тетка зажгла свечу у иконы ченстоховской богородицы. — Может, сходишь в костел? Я дома помолюсь, после несчастья с Юзиком почти не выхожу на улицу. Да, обязательно в костел… — Ванда поцеловала его в лоб и дала десять злотых. Вероятно, стремилась побыстрее уладить вчерашний конфликт. — Мы венчались с Юзиком в этом костеле, а теперь ходят слухи, что украинцы уладили дело с попом, поп договорился с немцами и на пасху костел святой Катажины будет церковью. Представляешь? — Витольд не представлял, но с радостью принял предложение тетки, так как с утра искал благовидный предлог побыстрее сбежать из этого дома. — Я пошел… — Ты ведь знаешь, где костел? Рядом с больницей. — В двух шагах от больницы толпились женщины с детьми. Сгорбленная старушка вдруг заплакала в голос, а продрогший на ветру малец дернул ее за руку: — Бабушка, я хочу пипи. — А ну, разойдись, не на что тут смотреть! — крикнул полицай в синей шинели, но было на что смотреть, поскольку толпа не отступала. — Я десять минут назад разговаривала с ней, как сейчас с вами. — Не может быть… — Что б мне не дожить до завтрашнего дня. Я вот здесь стояла, а она — там. И насчет муки спрашивала, и вдруг Ширинг. Я — шасть в костел, а она точно окаменела. Прямо соляной столп… — Молодая, почти ребенок. Похожа на Файнберга… — Того портного, что был в красной милиции? — Когда? — В тридцать девятом. Мотался с красной повязкой, все хозяйничал, вместо того чтобы штаны шить… — Молодая еще… — Тем более надо было бежать. Еврейской звезды не носила, и, может, потому Ширинг выстрелил… — Разойдитесь, люди, представление окончено! — снова крикнул полицай, и толпа хоть и неторопливо, все же растаяла. Только теперь увидал Витольд лежавшую на мостовой девушку. Она лежала лицом к небу, с открытыми глазами. Из черной элегантной сумочки, которую держала в руках, выпало несколько картофелин.