Семнадцать лет назад Бартлбут вернулся, семнадцать лет назад он приковал себя к столу, вот уже семнадцать лет, как он упрямо складывал один за другим пятьсот морских пейзажей, каждый из которых Гаспар Винклер разрезал на семьсот пятьдесят деталей. За это время Бартлбут уже сложил более четырехсот пазлов! Вначале он продвигался быстро, трудился с удовольствием, с увлечением возрождал пейзажи, нарисованные двадцать лет назад, и с детским ликованием наблюдал за тем, как Морелле тщательно заполняет самые узкие щели в уже сложенных пазлах. Позднее, с годами, ему начало казаться, будто пазлы становятся все более сложными, все более каверзными, несмотря на то, что его техника, его методика, его навыки и даже озарения были доведены до совершенства. И если уготованные ему Винклером ловушки он чаще всего — причем заранее — выявлял, то уже был не всегда способен сразу же найти подходящий ход: он мог часами корпеть над одним и тем же пазлом, целыми днями сидеть в вертящемся и качающемся кресле, принадлежавшем еще его двоюродному дедушке из Бостона, но с каждым пазлом ему становилось все труднее соблюдать сроки, которые он сам себе определил.
Для Смотфа, приносившего своему хозяину чай, который тот чаще всего забывал выпивать, яблоко, которое тот надкусывал и оставлял чернеть в корзинке, или письма, которые тот распечатывал лишь в исключительных случаях, пазлы, — разложенные на большом квадратном столе, покрытом черным сукном, — все еще были связаны с обрывками воспоминаний, запахом водорослей, шумом волн, что разбиваются о высокие молы, далекими названиями: Маджунга, Диего-Суарес, Коморы, Сейшелы, Сокотра, Моха, Ходейда…
Для Бартлбута они были всего лишь нескладными фигурками в бесконечной игре, правила которой он подзабыл, уже не понимая, против кого играет, какова ставка и в чем смысл самой игры; маленькие деревяшки, чьи капризные очертания становились причиной кошмаров, предметом бесцельного перебирания в угрюмом одиночестве, бессмысленным и безжалостным условием для вялых и беспредметных исканий. Маджунга была не городом, не гаванью, не тяжелым небом, не лентой лагуны, не горизонтом с ощетинившимися ангарами и кладбищами, а лишь набором семисот пятидесяти едва различимых вариаций серого цвета, непонятными обрывками бездонной загадки, лишь образами пустоты, которую никакая память, никакое ожидание не могли заполнить, лишь еще одной ловушкой для его иллюзий.
Через несколько недель после той встречи Гаспар Винклер умер, и Бартлбут почти совсем перестал выходить из своей квартиры. Время от времени Смотф сообщал Валену новости об абсурдном путешествии, которое англичанин с интервалом в двадцать лет продолжает в тишине своего звуконепроницаемого кабинета: «мы покинули Крит» (Смотф довольно часто отождествлял себя с Бартлбутом и говорил о себе в первом лице множественного числа, но ведь они и в самом деле совершали эти путешествия вместе!); «мы заехали на Киклады: Зафорас, Анафи, Милос, Парос, Наксос, здесь придется повозиться!»
Иногда у Валена складывалось впечатление, что время остановилось, зависло, застыло в каком-то непонятном ожидании. Сама идея картины, — которую Вален планировал написать и чьи расколотые, рассыпанные образы преследовали его ежесекундно, заполняя сны и вызывая воспоминания, — сама идея представить этот развороченный дом, обнажая трещины прошлого и развал настоящего, это беспорядочное скопление грандиозных и жалких, фривольных и трогательных историй ассоциировалась у него с гротескным мавзолеем, воздвигнутым в память о статистах, застывших в финальных позах, одинаково незначительных как в своей торжественности, так и в своей заурядности, как если бы художник хотел одновременно предупредить и задержать то медленные, то быстрые наступления смерти, которая как будто задумала этаж за этажом завоевать всех жильцов: мсье Марсия, мадам Моро, мадам де Бомон, Бартлбута, Роршаша, мадмуазель Креспи, мадам Альбен, Смотфа. И его, разумеется, и его, Валена, самого древнего обитателя дома.