«Вот хвалят моих Мефистофилей… – размышлял в эти дни перед бенефисом Шаляпин. – Может, и зрители, и критики и правы. Что-то получается из того, что я задумал показать в этих образах… Нравятся эффектные места опер, позы, игра, скульптурная фигура, грим, голос, наконец… Может быть… Но знали бы они, те, кто хвалит, как недоволен я своими созданиями, как не удовлетворяют они меня… Если бы знали, какая разница между тем, что я задумываю, и тем, что получается на сцене. Уже в Милане мне не позволили полностью отступить от оперного трафарета, здесь, в России, происходит почти то же самое. Без веревки душат меня, связывают не одним, так другим. И Мефистофель – печальная неудовлетворенность моя, пробуждающая во мне лишь горькие чувства даже во время самого горячего успеха. Не знают те, кто аплодирует мне, что я снова и снова исполняю не того Мефистофеля, которого уже много лет ношу в своей душе. И никак не могу воплотить на сцене. Не знают они, что в сравнении с этим мечтаемым образом Мефистофель, которым так восхищаются, – это все равно что зубная боль для меня. И вызывает лишь страдания. Этот образ не связан ни с каким бытом, ни с какой-либо реальной средой или обстановкой, это фигура вполне абстрактная и математическая, и наиболее подходящим средством выражения ее является скульптура. Да, мне посоветовали посмотреть Мефистофеля Антокольского, это сыграло свою роль в моей работе над образом, особенно во время работы над Мефистофелем Бойто в Милане, где полуобнаженность его выявляла как бы ирреальность его на сцене, привыкшей к краскам костюма, пятнам грима и другим деталям и подробностям человеческого бытования. Только острота и таинственный холод голой скульптурной линии могут стать подлинными средствами воплощения этого образа, это первооснова, это прямая необходимость. Мефистофель должен представать без бутафории и без костюма. Это острые кости в беспрестанном скульптурном действии. Я пробовал сделать его таким, но и это не принесло мне полного удовлетворения. Я всегда лишь мог приблизиться к моему замыслу, но не воплотить его полностью. И получалось приблизительно то, что я ношу в своей душе. А искусство, как известно, приблизительного не терпит. Мне нужно нагое, вполне нагое существо, конечно, условное, как и все на сцене, но и эта условная нагота оказалась неосуществимой из-за банальной щепетильности и догматов приличия, мертвой хваткой держащей искусство в своих объятиях. Салонные приличия каждый раз побеждали, и мой Мефистофель представал полураздетым. Узаконенный трафарет победил, хотя в трактовку этих образов я и внес много нового, как говорят. Ну что ж… И такой Мефистофель имеет право на существование, тем более что публике он нравится. Сложнее с Демоном… Скольких певцов, исполнявших эту партию, я слушал, но ни одному из них не удалось запасть мне в душу, убедить в том, что и Демон может и мыслить, и чувствовать, и страдать… А ведь были среди них прекрасные певцы, обладавшие хорошим голосом, превосходной фигурой… Почти все они безукоризненно правильно, с математической точностью выполняли все музыкальные предначертания автора, а ничего из этого не выходило, потому что не получалось образа, созданного русским гением Лермонтовым. Слова вроде бы те же, что в поэме, а образ другой, бледный, схематичный, не наполненный темн страстями и противоречиями, которыми наделил его Михаил Юрьевич… И что из того, что я где-то возьму на полтона ниже? Рухнет художественный замысел автора? Да и всего в двух случаях я буду петь на полтона ниже, в ариозо «Дитя, в объятиях твоих» в первом акте и в «Не плачь, дитя», а все остальное в тоне оригинала. А уж раскричались во всех газетах, что я всю оперу пою на полтона ниже. Пролог-то вообще словно написан для моего голоса, баритонального баса, и не каждый баритон способен голосом выразить фразы проклятия и ненависти в поединке с Ангелом; правда, во фразе «Я борьбы хочу» есть опасное соль бемоль, но, слава Богу, я пока легко преодолеваю этот высокий порог…»
Шаляпин подходил к роялю, проигрывал показавшиеся трудными места партии Демона, но, исполнив их, с удовлетворением возвращался к себе за рабочий стол, на котором накопилось много фотографий. «Здесь чуть ли не все Демоны, русские и итальянские, и среди них замечательные Баттистини, Титта Руффо, Джиральдони, и все с крылышками. Зачем? Конечно, Мефистофель Гуно и Бойто существуют все-таки в образе человеческом, а Демон – вольный сын эфира, понятно, надо приделать ему крылышки… Смешно, какие крылышки нужны для моей фигуры… Гигантские, а то не полетишь в надзвездные края, а тут же сверзишься с гор кавказских на грешную землю. А ведь все соглашались, дескать, такая традиция. Рутинный трафарет, а не традиция… Традиция оперного исполнения в том, чтобы как можно полнее и глубже воплотить замысел композитора на сцене. К тому же здесь не просто музыкальный образ, а попытка передать в музыке образы Лермонтова. Рубинштейну, увы, не всегда удается передать драматизм переживаний главного героя гениальной поэмы…»